Два рассказа об искусстве |
Краски
Яблоки падали с веток прямо на холст. Пыжик лёгкими мазками крепил их среди масляно-сочной травы. Трава никак не хотела оживать. Лишь некоторые былинки шевелились и просились за рамку. Остальным не хватало соку.
- Идол, хватит малевать, иди подмогни! Мать хрип рвёт, а он затеялся с пустяковиной. -
Пыжик выбрался из-за мольберта. Скомкал джутовый ворот и закинул на спинку мешок с яблоками.
Пыжик собирался ехать в город вечером. Но до этого следовало помочь матери. Яблони стояли осыпенные. Раскорячившись, как беременные бабы. Налитые зелёные яблоки пригнули к траве ветви. Морщинилась чешуя коры. Внизу червями, зарывались в землю корни. К ним стремились плоды. С верхних веток, срывались и падали с глухим стуком. Покатившись, замирали, недалеко от дерева. Недозревшие дожидались своего срока.
Олег таскал мешки, обходя мольберт. Иногда останавливался, дрожащей от пережитых усилий рукой хотел завернуть масляный вираж, но выходило скомкано. Постояв немного, успокаивал руку, и пробовал снова.
С набросками выходило проще. Он мог скоблить грифелем лист или доску, ночью на кухне. Красками при электричестве не попишешь, но днём настигала то одна забота, то другая. Август, подбоченившись, потрясал серпом.
Пока мать занялась на кухне. Олег урвал минутку. Присел на мешок. Миксуя гущу на пёстрой палитре, ловил цвет. Тонким мазком, попал, как снайпер. Точно. Радостно отодвинулся. И вздрогнул от грохнувшей форточки:
- Неси уж яблоки-то. Уселся!
- Сейчас, а то свет уйдёт.
- Завтра намазюкаешься. День - год.
- Сейчас.
- Твой счас - шестьдесят минут.
- Иду!
- Олежка, ну!
Олежку прозвали Пыжиком ещё в детстве. Тогда были в моде пыжиковые шапки. Легенда ходила, что делают их из не родившихся оленят, которых, прямо из утробы достают и свежуют. А шкурки - на шапки. Дорогущие!
Мать, наверно, виновата. Всё Оленёнком его звала.
В недорогих квадратных очках, истёртом солдатском берете и бежевом плаще из сэконда, Олег был похож на инженера из старомодного фильма. Картину он обернул плотной бумагой, перетянул ворсистым шпагатом. Бережно сжимая свёрток под мышкой, он пробирался знакомой окраиной. Не деревня, не город. Одно слово - Выселки.
Острые крыши, захлебнувшиеся в августовском отливе зелени. Закопченные трубы. Кошки и голуби в вечном поединке. Ржавые антенны царапают низкое небо. Узкий проход между косыми заборами. Асфальтовая прогалина.
Девочка прыгала, едва успевая подбирать ноги. Потрескавшийся жгут прыгалок, скользил визжащей дугой. Девочка косилась на левый гольфик, скатившийся к ботинку. Но боялась остановиться. Боялась потерять нужную скорость.
Олегу нужно было спешить. Просто пройти мимо. Он оставил свёрток на бордюре, возле штабеля бетонных плит. Оставив за спиной новостройки, Пыжик смотрел на девочку, читательницу Агнии Барто.
Трава медленно наплывом стала фиолетовой, а платьице нежно-лиловым. С пышным фламандским кружевом, как у маленькой инфанты. Треснувшие пластиковые скакалки обернулись белым шарфом. Дома на заднем плане исчезли, уступив место изумрудному закату и пенно-розовым облакам. Сквозь золотые кудри девочки сновали оливковые пчёлы.
Уже забыты и гольфик и прыгалки. Малышка кинулась через дорогу. За причудливым жуком. Или за осколком битой пивной бутылки? Отразившим солнечный удар в травяной гуще.
Наждачный скрип тормозов порезал тишину. Пыжика словно толкнули в спину. Он сбил девчонку с ног, подмял её под себя, и покатился по траве. На дороге, как ножевые раны чернели следы протекторов. Белый "мерс" чуть тормознул. Гневно мигнул катафотами, и скрылся за углом. Оставив медленно оседающий бензиновый занавес.
Хлопнула калитка. Женщина, шаркая тапочками, с трудом скользила по асфальту.
- Ах, ты скотина! Ты что ж творишь, гад! Доча!
Мокрая тряпка обожгла Пыжику щёку.
- Тварь! Ей пять годов всего! Паскудник!
Олег не мог подняться. Охаживая, его мокрой тряпкой, женщина вдруг испугалась. Свела полы истёртого халата, прикрыв застиранные пятна на краю ночнушки. Едва не сломав дочери руку, выдернула девочку из-под Олега. Малышка упивалась ультразвуком, затыкая ротик кулачком. Пасла одним глазком, из-за широких материнских бёдер. Женщина пнула Пыжика под дых. Зачертыхалась, и хромая поспешила к дому.
- Здесь он, извращенец! - теперь она опасливо выглядывала в форточку.
- Где? - мужик античной статуей возник на пьедестале гнутого порожка. Ветер лохматил пузыри на коленях потёртых треников. Рвал, словно знамя уляпанную жиром майку, из последних сил державшуюся на прожженных лямках.
Мужик набрал полную грудь возмущения:
- Где этот пида...
и выдохнул:
- ...фил!
Жонглируя молотком, он выбежал на ширь дороги.
- Я ему черепушку раскрою!
- Запритесь! - крикнул женщинам.
И качая пузом, припустил в проулок.
Вишнёвое дерево дрогнуло. Крона распахнулась, как кулиса. Олег выбрался из гибких пут. Спустился на газон, тревожно постигая тишину. Поискал свёрток.
Два жжёных полоза - следы от шин. Грубый росчерк фабричной резины. Посреди - сломанным мостом - куски рамы, бумажные лоскуты, порванные жилы шпагата. Комок холста - цветным пятном на асфальте.
Дома, в кухне стоял аромат яблочного вара. Последние мухи целились в тазы. За сладеньким. Варенье булькало исходя пушистой пеной.
Кисть скоро прыгала в руке. Дирижёрской палочкой скользила по воздуху. И пели в унисон цвета.
- Довольно уж чартить-та! - мать выбралась из погреба, утирая плесень с рук об выгоревший на солнце фартук.
- Сейчас. Пока не стемнело.
За изумрудной повителью крон ссорились. Женские голоса настаивали на мужском способе реализовывать либидо. Битым стеклом звенел детский смех. Старушка причитала:
- Да, усралась ты мне сто лет!
И вдруг с дороги два молодых голоса. Неразличимый диалог. Звук шагов. И донеслось:
- ... у Ожегова посмотри, цвет индиго - глубоко-синий.
На вокзале в автобус не залезть. Размытое пятно толпы. Мутные шестигранники, как сквозь намокшие ресницы. Контрастом - чернота луж и креозотовых пятен. Олег еле выбрался из человеческого месива. Спасительная тропка тротуара. По нити проспекта снуют бусины машин. Отчаянно подмигивает светофор. Бурлят редкие девичьи платья, в однообразном прибое практичных джинс. Город рокочет.
Олег выбрался на пешеходную улицу. Справа отплёвывался пассажирами вокзал. Впереди торговала собою площадь. Слева, отгородился от бензинового флёра копьями чугунной ограды прохладный скверик.
Олег, спасаясь, нырнул в глубину качнувшейся тени. В квадратном скверике, как в заповеднике щебет и лепет. Молодые мамы управляют колясками. Модными и не очень. Яркими, как и положено. Изредка засвистит малыш. И птица ему подпоёт. Воробьи, снижая впечатление, возятся в пыли.
Птицы, как малыши и поют и простаются непроизвольно. Олег едва успел отпрянуть. Из горних сфер жидкой белой дробью усеяло асфальт.
Посреди квадрата, в гранитной рамочке, фонтан.
Пыжик плотнее сжал под мышкой свёрток. И-и... грязный потрескавшийся парапет исчез, воздвигся мрамор. Хрустальные шарики ломали солнечный блеск на радужные дуги. Загорелые нимфы резвились в фейерверке брызг. Тёмно-вишнёвые губы, усеянные капельками. Под прозрачной гладью укрылись искры. Хрустальные шарики лопаются вдребезги о гладкие плечи. Капельки соскальзывают, чуть замирая подле коричневых сосков. Нимфы движутся, и капельки спешат по спинам, пропадая в желобках виолончелей. Коляски ярких радужных тонов скользят, почётным караулом. Скользят по кругу. Из-под навесов в облака шныряют толстенькие пупсы. В сияющей вспышке водопада, они отряхивая пёрышки на крыльях и потрясая писюнцами, из луков целят по красоткам. Стройнюги уворачиваются, жеманно дёргая плечами. Гнутся маленькие луки. И стрелы звонко чмокают красавиц в ягодицы.
- Раз-з-зявился! Ни проехать, ни пройти!
Скрежет, как пенопластом по шершавой стенке. Старушка, плюясь, стремится за брошенной в кусты бутылкой. Олег зачарованно следит за её плавными движениями, по дуге обрушиваясь в давно не чищеный фонтан. Погружение отмечено салютом серых брызг. Мамаши нервно выворачивают коляски, меняя маршрут. Звенит осуждающий шёпот.
- Как в такую жару пить-то тянет?
- И не говори, Натаха.
Олег выскочил из глубины, стремительно продув кингстоны ноздрей.
- У-фхр!!!
- Молодой человек, - одна из мамаш, оставила без внимания коляску. Тянет Олегу узкую ладонь. - Вылазьте, а то охватит.
Олег медленно моргает. Пакет сочувственно чавкает. По плащу и брюкам катятся тяжёлые радужные капли. По лицу, их прозрачные близнецы.
Средних лет мамаша помогла Олегу выбраться и отряхнуться. Достала салфетки. Много суетилась и много говорила. По спине ещё ползли, словно холодные мокрицы, капли, а Олег уже знал имя и краткую биографию недавней незнакомки. Она жила неподалёку, предлагала кров и чашку чая. Слегка покачивая бёдрами. На нужном пальце Олег не приметил обручального кольца. Золотой блеск подменял оттенок одиночества в глазах. Благотворительность становилась настойчивой. Олег смущённо отказался.
Закончив работу, Олег дал себе зарок: не отвлекаться. Почти час трясся в электричке, боясь глянуть в окно. Твердил адрес. Иногда доставал из кармана газетную вырезку. Уточнял. Он всегда плохо запоминал цифры. От строгих гранок в глазах рябило. Олег стиснул веки.
"Зачем я еду? Не важно. Нет. Ну, а всё же. Зачем? Не сейчас. А сейчас чем занят?
Если, я скажу даже самыми простыми словами, получиться поза и неискренность. Ведь внутри у меня они, слова эти, спокойно с сотнями смыслов уживаются, и всё равно всё понятно. Как старый сарай, иссечённый сквозь дыры сотней солнечных лучей. В этом свете даже пыль искриться алмазным блеском. А зайди внутрь. Включи электричество и что будет? Старая одежда, лопата какая-нибудь, дрянь, барахло разное...
Зачем я еду?
Трудно начать. Тогда начни с главного. Зачем едешь? Объясниться в любви. Эт как? Ну, конечно, лучше было бы отшутиться, спрятаться за ниточкой иронии. Это просто. Проще всего. Кривляться. Симулировать юродство. Это всегда выигрыш. Как джокер в рукаве. А если раскрываться, то неминуемо окажешься дураком.
Тут надо выбирать: откровенность или ирония. Ирония хранит безукоризненность фотографии. Неоспорима, как зеркало. Откровение - сильнее и ярче. Но ярким может быть и бесформенное пятно, а сила может причинить боль. Тут нужно выбирать... Тоньше.
И всё же зачем еду?
Еду, чтобы объясниться в любви, про которую и не расскажешь, вот так запросто... А объясниться нужно. Потому что когда всё время сам с собой, это постыдно как-то... И тускло.
Когда с пеклом в груди ходишь за девушкой, даже если робок, как новорождённый крольчонок, всё равно, как-нибудь да отважишься. Потому что даже отказ лучше, чем огонь этот внутри постоянный. Записку можно. Хоть бы и без подписи. Но объясниться нужно... А как иначе?
Ну, если совсем без излишеств, скажу: люблю смешивать цвета. Ага. А копчёную курицу не любишь? Или вареники с картошкой? С маслицем? Люблю, конечно. А девочку, которую в детском садике в песочнице целовал, не любил, скажешь? Ещё как! А как любил, как курицу, или как картинки свои малевать?
От то-то и оно. Круглое, всё как буква "О", конца не ухватить, чтобы на свет вытянуть.
Ну, как? Так же любишь?
Да нет, конечно.
Так да? Нет? Или конечно?
Видите, сколько сразу объяснений требуется. Иначе поза и неискренность.
Такие ощущения странные. Словно золотой луч. И ты в нём. Когда его нет, словно среди ночи и холодного дождя. Блуждаешь. А если удалось, нашёл, снова попал в него, как домой, то можно всю одежду сбросить, хоть голым среди мороза. Словно под душем. Он утягивает всё дурное. Золотой луч. Ущербное исчерпывает. А поскольку пустоты терпеть не может, наделяет, отдаёт золотое своё свечение. Только, это не рыжьё, что на ювелирных прилавках дымится в полуденной пыли, уляпанное пальцами и наклейками. Отнюдь. Невесомое золотое сияние, как горящая пыль на снизке солнечных нитей.
Слишком? Искусственно? Разукрашено? Ну, я же, говорил, не получиться... Я же говорил... Слова, они, как капканы".
Хоть и будний день, а автобусы на вокзале по-прежнему брали штурмом. Бабушки, абордажной хваткой вцепившись в поручни, карабкались по пыльным сходням. Олег вошёл последним, но мест оказалось предостаточно. Упрятав свёрток на плоском подиуме, за поручнем, он отодвинул форточку, перекинул за спину старую противогазную сумку и задремал на задней площадке.
Муниципальный центр путал его коридорами, как прописка Минотавра. Выставочный зал он едва нашёл, трижды спустившись и дважды поднявшись. Вахтёрша дремавшая на протёртом стуле, встрепенулась, прищурилась и указала бородавчатым пальцем на девицу в модно оправленных очках.
Девица поправила мексиканское пончо и сразу взяла Пыжика в оборот, как разменную монету. Рядом суетился худосочный паренёк с чудесными бакенбардами. Он срезал лезвием поросль на подбородке, а остальное, благосклонно оставил. Олег подумал, так должно быть, проще бриться. И решил взять метод на заметку.
Девица верховодила местными молодыми художниками и была одним из организаторов выставки. Словно доберман, она водила миленьким вздернутым носом, присматривая за работниками центра. Синие халаты вздрагивали от её нежного шелестящего свиста.
Олег топтался на порожке. Нервно поправлял ремень противогазной сумки. Внутри сумки тесно прижались друг к другу близнецы с разноцветной кровью. Баночки охры, изумруда, бирюзы, агата и золота. Конечно, хотелось, чтобы его кто-нибудь представил этой валькирии. Но соблюсти формальности было некому. И Олег, склонив голову, пошёл вперёд.
Обёртку он сорвал и скомкал возле порога, упустив из виду осуждающий взгляд вахтёрши. Она мстительно шуршала бумагой за его спиной. Олег, закрывшись картиной, как щитом подошёл к девушке. Уже произнося первую фразу, он понял, что всё нужно было сделать иначе и заготовить более эффектную реплику, но губы уже разомкнулись:
- У меня картина.
После этих слов Олег почувствовал себя марафонцем на финише. Но девушка бахнула, как стартовый пистолет:
- Одна?!
И запустила в сторону струю сизого дыма. Взорвала тишину осколочным словечком, привлекая внимание рабочих. Олег стоял молча, прислушиваясь к эху. Оценивал акустику.
Молодой художник прищурился, почесал ногтём витой бакенбард. Девушка вернула внимание Олегу.
- Что? - сумел Олег.
- Работа, говорю, одна?
- Да, - Олег поёжился, хотел извиниться, но не успел.
Девушка недовольно цокнула языком. Впилась громадными, инкрустированными чем-то блестящим, когтями в раму. Олег остался с пустыми руками.
Раму укрывал последний слой бумаги, пересечённый шпагатом. Девица взяла со столика офисный нож. Резким самурайским взмахом покончила с обёрткой. У Олега на секунду остановилось сердце. Сталь вспыхнула возле холста. Обёртка свилась широкой лентой возле толстых, как танковые траки, ботиночных подошв. Девушка установила работу на столе. Отошла, двигая траками. Молодой художник, не выпуская из цепких пальцев бакенбард, продолжал щуриться и отступал вместе с ней.
- Как тебе?
- Н-да. Примитивизм не мой конёк. Такое я рисовал ещё в десятом классе.
- Немного старомодно.
- Экспрессии маловато.
- Колорит вычурный.
- Композиция выстроена немного дадаистски...чес-ки...
Олегу казалось его брюшную полость распороли. Раскидали внутренности по пыльному полу. И теперь, брезгливо приподнимая носками ботинок витую требуху, обсуждают сомнительное наполнение его кишок.
Кадык попросился наружу.
- Вряд ли, сегодня это будет интересно, - девица приветливо улыбнулась.
- Сырая работа, - бакенбардист пожал Олегу руку.
- А вы откуда приехали? - девица оживилась.
Олег вздохнул.
- Это хорошо для пресс-релиза, - скорописью артиллерийского наводчика она занесла координаты в свой блокнот. - Вы оставайтесь. После открытия - банкет.
Олег остался Робинзоном в галерейной суете. Походил по залу, похожему на детский лабиринт. Много закоулков, но выбраться не сложно. Холсты внушительных размеров напоминали афиши к блокбастерам.
Олег нёс свою картину, как прихворнувшего ребёнка. Возле двери зевала вахтёрша. Поёрзав на стуле, поднялась. Погладила сидение. Обнаружила головку криво вбитого гвоздя. Охнула. Посеменила в коридор. Остановилась только для того, чтобы придирчиво осмотреть объявление. Оставив отпечаток большого пальца возле фразы "молодых художников", исчезла в тёмном коридоре. Взбугрив воздушные потоки. Вывеска снова покосилась.
Рабочие, покидав халаты на вешалку, обедали пивом. Их интересом овладела собачья свадьба за окном. Олег остановился. Задумчиво одёл халат. Оглянулся, как пойманный шпион. Девица кричала на телефонную трубку. Художник искал пальцы, потерянные в бакенбарде. Олег решился. Подвинул стул и водрузил картину над самым входом. На самом неприметном месте. Без гвоздя. На пандусе дверной коробки.
Посетители паслись чинно, как коровки на лужайке. Медленно вытягивали головы. Принюхивались. Отщипывали имена и названия работ. И только потом, отстраняясь, оценивали холсты. Дольше простаивали возле больших картин. На бежевых стенах преобладали модные темы: бруталитет, психоделическая мозаика и ласковое порно. Знатоки всматривались в анатомические подробности.
Толпа первоклашек ввалилась, волной, обрушившей плотину. Вахтёрша взобралась на стул. Так и не обнаружив молотка, притоптывала на металлической рифлёной шляпке. Её гопак задавал темп ребячьему хороводу. В дверях извинялась экскурсовод. Школьники заплутали в коридорах, и промахнулись мимо обещанной им выставки рептилий. Экскурсовод погнала детишек от раскрасневшихся ран масляных вагин. Толпа маленьких человечков хаотично отступала к дверям, но не сдавалась. Самый бойкий рыжий сорванец вдруг взвился и бестактно указал пальцем наверх. Банты зашелестели. Стриженые затылки опустились. Мальчишки карабкались друг другу на плечи. Девчонки строго отстранялись острыми локотками. И пальцы, пальцы. Как указки тыкались в углы контрабандной картины.
- Гляди! Гляди! - и гомон.
Острые глазки шарили в россыпи деталей. Отыскивали спрятанные фрагменты. Складывали, как пазлы. И радовались, если получалось. Дети.
Подошла экскурсовод, и потеряла повод для строгости. Девица в пончо настраивала видоискатели модных очков. Молодой художник забыл о бакенбардах.
Олег стоял возле вешалки, укрытый синими халатами, как плащом.
В каморке художники громыхали толстым зелёным стеклом. Не церемонясь, чокались спонсорскими бутылками, принципиально отказавшись от фужеров. Поддельный хрусталь обиженно посверкивал в стороне. Накрытый стол возле открытого окна дышал белой скатертью. К нему подходили, грабастали перепачканными пальцами закуски и возвращались к дивану и станку. Художники с подружками толкались птичьими посиделками. Кормили друг друга с рук, как дети. Обливались красным вином, забывая посыпать солью и сказать: крекс-пекс-фэкс. Руками открывали банки сардин и кофточки красавиц.
Бакенбардист играл на гитаре, пил, закусывал, и ещё успевал похлопывать Олега по плечу. Периодически требовал чайник вина. Ему хором вторили. Курносая организаторша, закинув к потолку рифлёные подошвы, брыкалась у какого-то синеволосого бородача в объятьях. Голосила сиреной. Бакенбардист не прекращая песни, кинулся на помощь. И тогда Пыжик освободился.
Выскользнул из каморки. Снова вскарабкался на стул. Прислушался к грохоту. Кажется, обленившись, художники тянули к себе весь стол. Снял картину. И пошёл плутать тёмными коридорами. Пару раз поднялся, три раза опустился. Видимо, где-то заворачивал. По наитию.
В стеклянном стакане фойе с ужасом глянул на электронный циферблат. Зелёные шарики сложились в предостерегающий узор. Олег кинулся к вокзалу.
Вагон пропах несвежими сетями. Электричка простужено грохотала на поворотах. Олег прижимал свёрток к груди. Рассеянно улыбался, глядя сквозь лица редких попутчиков, вагонные стены, ночь и звёздную россыпь.
Пьяный брёл по вагону, уравновешивая качку с неустойчивостью вагона. Изредка попадал в унисон. Остановился, поймав в прицел налитых кровью глаз очки Олега. Выпростал из кармана широкую ладонь:
- Ну-тка, дай!
Потянул свёрток из сплетённых рук.
- Вы что? Зачем?
- Дай, позырю. Не бзди, отдам.
Пассажиры с лицами статуй увлечённо смотрели во тьму за окном. Олег потянулся вслед за свёртком. Пьяный вытянул Олега со свёртком в тамбур. Капканом лязгнула металлическая дверь.
- Давай, сказал!
- Зачем?
- Сказал!
- Вам не нужно.
- По пырому, сказал!
Пьяный азартно шарил в широких штанах. Страшной птицей сдвинул брови:
- Зажал?!
Пальцы Олега свело судорогой.
- А я не жадный, - шёпот, словно свист открывшегося газового баллона. - Держи!
Тонкое жало отвёртки мигнуло в болезненном матовом свете. Сталь с вязким чавканьем впилась в плоть, словно прихлебнули горячий чай. Свёрток, громыхнув, упал под ноги. Ботинки заплясали гопака.
Пьяный выскочил на перегоне, когда поезд сбавил скорость. Из старой противогазной сумки выпали пластмассовые баночки. Раскатились. С одной слетела крышка. Алая сияющая жидкость расстелилась по полу, укрывая сморщенные окурки, грязные следы, лужицы плевков и крошки. Лакируя действительность.
Пыжик упрямо смотрел в одну точку. Туда, где сходились алое покрывало и лужа булькающая у него под боком. Скоро граница стала неразличима.
У свёртка только слегка порвалась обёртка на углу. Из складок бумажного бутона независимо торчал острый угол простой рамы. Свёрток трепетал и подскакивал от нетерпения, когда вагоны ударялись буферами. Похоже, он спешил. Под колёсами бежал мигая шпалами путь. Поезд радостно набирал скорость промахиваля и пропуская бесчисленное племя белых столбов. Под колёсами грохотала бездна. И не обращая внимания на мчащийся поезд, столбы, упругие рельсы, между провонявшими креозотом шпалами, поднимала взъерошенные петушиные затылки трава. Приобретая неуловимые оттенки. Наливаясь сочным цветом.
Вода лилась по белой стене. Влажные шестигранники вращались в намокших ресницах. Мама проводила рукой по гладкой спине его и приговаривала:
- С гуся вода, с Олежки худоба.
Мальчик переступал в тазу, как новорождённый оленёнок. Тёр глаза. Улыбался. Мама ласкала его махровым полотенцем.
И так хорошо, так славно. Светлый чуланчик за ситцевой полосатой занавеской. Светло-салатовой. Рассохшиеся серые доски, с чёрными завитками спиленных сучков. Круги и дуги в память о долгой жизни дерева. Зелёный бак, с белыми изъянами, отломившейся краски. Старая стиральная машина, задремавшим телёнком, в углу. Золотой солнечный свет в окошко, в щелочку оставленную не задёрнутой голубой шторкой, скомканной на узелке шпагата. Искры пылинок в луче.
Мягкая мамина спина, когда она тащит его на закорках:
- Оленёнок, мой миленький.
Дело - рыба
Я попал туда по перераспределению. Всего и вся в запутанной природе вещей. Предметов и живых существ. Я ехал ночью в электрически упоённом вагоне, и думал о собственной преждевременной кончине. Подготавливал различные выходы из настоящего и бредил загробной жизнью. Тихо курил в тамбуре. А перед глазами подёргивалась, будто насмехаясь, старая, как мир, из облупившейся краски, надпись: Выхода нет.
Сплетники колёса о чём-то азартно перестукивались. Рядом вонял бомж. А в кармашке, побитой собакой свернулся последний полтинник. Мне дал его плохой человек, торговец смертью. Но я взял. Я ехал в гости к его товару.
Почему-то люди с большим энтузиазмом готовы отдавать деньги за смерть, чем за красоту, пищу и даже иллюзию любви. Наверное, в смерти больше тайны. Тайна - это удачно конвертируемая валюта. Простите, мне этот записной цинизм. Я скоро умру.
Дом - это такое место, которому радуешься, даже если тебя на пороге поджидает ржавый капкан, а острые зубцы смазаны ядом. Эдаким, ультракураре. За немытым окном, в темноте полетели знакомые бетонные стены, поскакали, прихрамывая кирпичные и крашенные жёлтой краской жилые дома, поплыл пыльный перрон.
Длинной базарной площадью, обезлюдевшей по логичной причине набега ночи, я плёлся к остановке. Холщовая сумка с неприличными в здешних широтах надписями, драные ботинки, старые армейские штаны, любимая майка, грязная куртка и ещё что-то трудно объяснимое под ними, составляли весь мой джентльменский набор. Впереди сияла вечность. Нужно было только придумать способ, как до неё добраться.
Ночной проспект страшен, лишь тем, кто собирается долго жить. Пьяницы, бомжи и потенциальные самоубийцы чувствуют себя здесь вполне привольно. Они курят и куражатся. Наслаждаются отсрочкой приговора.
Фонари горят только на площади. Оранжевые куски расплавленного металла в небесной луже креозота. Подсвеченное здание ратуши. Идеальный, как капля в полёте - циферблат. Ножницы стрелок кромсают время. Щёлк, и отрезан последний клочок. Ноль часов, ноль минут. Время истекло, а новое исчисление, ещё не началось. Я крутил в голове одну мысль, настойчиво, как уголовник чётки. Ехать мне некуда, денег нет. На горизонте полуночная чернота.
Последний троллейбус такое же чудо, как божий дар или внезапно появившаяся на асфальте перед бездомным яичница. Заря в полночь. Полыхание световых пятен, и пророческий гром металлических стержней. Только в отличие от других чудес света появление троллейбуса имеет вполне бытовое оправдание. Поэтому оно приятно удивляет, и не заставляет сердиться на путаность чужого замысла.
Я повесил сумку на поручень, перехватив морским узлом взлохмаченные ручки. Я смотрю в окно. За окном - темно. А как еще может быть? Ночь. Из дома меня изгнали с месяц назад, но я возвращался, чтобы умереть на пороге, а не в пути. Может быть, зря. Отчего все эти сомнения? Оттого что я трепетен и тих, я боюсь несущихся мимо кустов, уж не говоря о пляшущих под колёсами тенях.
Хлопать человека по плечу, стоя у него за спиной, это даже не фамильярность. Это продуманная попытка, состряпать себе алиби за непреднамеренное убийство. Просто разрыва сердца не было в моём списке - я как раз выбирал между петлёй и крышей - вот он и не случился.
- Привет, - Лёха улыбался так, словно собирался занять денег, предложить спрятать труп и одновременно с этим сообщить все тайны мироздания. Со всеми начальниками Лёха на второй день сходился на "ты". Когда они увольняли его через месяц, за трёхнедельный прогул, отягчённый запоем, начальники плакали и просили прощения. А Лёха улыбался. Также как сейчас.
Светофоры безапеляционно мигали единственным, жёлтым глазком. Цвет безумия и вседозволенности. Остановки по требованию. Между первой и второй я исповедовался. Без остатка.
- Так пошли к нам в газету! - всё, кроме утреннего похмелья, не представляло для Лёхи проблемы.
- А жить я, где буду?
- Сегодня впишешься у меня. Потом комнату снимешь. Людку из рекламного попросим, она тебе по бартеру с первачка пробьёт какую-нибудь халупу.
Лёха давно уже определил: поллитра - это травля духа. Литр - перебор. 0,7 - на двоих, цифра, выверявшаяся годами. Сгодился и мой полтинник. Леха пил мензурками, как дегустатор. Причмокивал от удовольствия. Я замахнул стакан и вырубился.
Газета была когда-то многотиражкой. Рупор рыболоведческого института. Огромное здание. Муравейник корпуса можно было обойти, не выходя на улицу. Лабиринт из стекла и железа на краю бетонного институтского пирса.
В коридоре меня встретил Алик Просаковский.
- Ты, каким ветром? - похоже, он готовился дать отпор стихии.
Мы с Лёхой и познакомились у Просаковского. Проводили на нём свои литературные опыты. Алик провалил вступительные на журфак МГУ и компенсировал чувство утраты. Собирался издавать самопальный журнал экстремальной литературы. Нас он садистски журил и по-отечески правил. Алик смотрел в будущее прозекторски. На все упрёки, обещал европейскую славу. Мы смущались, рдели, и многое ему прощали. Потом узнали, что журнал будет называться "Подвиг Дантеса". В качестве промо-акции Просаковский предложил нам громить бюстики Пушкина, Толстого и прочих гипсовых гениев. Молоток и бюстики у Алика были запасены. Ему оставалось написать самостоятельно хоть немного стихов для журнала. Алик вращал молотком. Мы с Лёхой отказались. С тех пор Просаковсого я не видел года три.
- Меня Лёха пригласил.
- А? Но смотри, я здесь ответсеком. Всё равно тебе со мной разговаривать придётся.
Алик поступью титана вернулся к монитору, где фирменным шрифтом издания чернел заголовок: "... вам ветераны". Потерпевшую фразу предваряла мелкая брань.
В курилке, похмелённый Лёха, скоморошничал перед барышнями. Барышень было двое: меня тут же представили. Мелкая килечка - секретарша Соня, опровергающая все стереотипы о секретаршах. Щуплая, прыщавая, с взъерошенной мальчишечьей стрижкой и виноватой улыбкой. Люда - бухгалтер и, по-совместительству глава рекламного отдела. Её наверняка забраковали бы все модельные агентства самых обречённых захолустий, но мне она показалась милой. Фигура и неустойчивость веретена. Глаза, нос и губы от разных наборов, и отдельно очаровательные. Наверное, я умею смотреть отдельно.
Я стеснялся своих армейских штанов и вытертой куртки. Барышни угощали меня чаем и отмахивались от Лёхиных объятий, но не слишком усердно. Просаковский заглянул в курилку лишь раз. Мы выдержали паузу. К обеду подошёл редактор Дубков. Рост и осанка падающей башни, выражение лица, как у Франкенштейна. И трогательная седая прядь на жуковой площадке. Он говорил тихо, а я боялся переспрашивать.
Меня взяли художником на гонорары.
Месяц я жил у Лёхи, потом Люда познакомила меня с отпетым риэлтером Фомой. Он носил дорогое кашемировое пальто. Курил элегантные сигареты. На тонких пальцах пианиста сиял пороховой перстень.
- Нарисуй мне логотип, выбью хату в наём.
- У меня сейчас денег не много.
- Скощуху тебе сделаю.
Фирма носила гордое имя моряка-первопроходца. Я так понимаю, Фома заглядывал в те квартиры, где до него не ступала нога человека. Я нарисовал ему логотип в духе пивной этикетки. Фоме не понравилось. Модерна он тоже не оценил. Пришлось начертить нечто в меру пафосное, как открытие Америки.
Когда я въехал, вместо хозяина деньги готовился принять Фома. Так, как никаких денег у меня не было, Люда просто оформила долгосрочный рекламный контракт.
Я обошёл хоромы. Здесь было всё: инкрустированные паутинкой трещин окна, линолеум украшенный орнаментом прожжённых дыр, загнутые пруты там, где был балкон, шершавка стен и крысы с тараканами, вместо домашних питомцев.
Я начал обживаться. Первыми ушли крысы, потом тараканы. Не вынесли испытания голодом.
- Слабаки! - кричал я им вслед, - а как же вы будете жить после взрыва ядерной бомбы?!
Они игнорировали вопрос, на который меня вдохновили лекции покойного военрука. Я завёл со скуки кошку. Она съела всех крыс в подъезде, потом в доме, зачистила весь двор и стала полноправной хозяйкой местной помойки. Оказывается в этих ржавых баках ассортимент, как в "Паласе". Иногда она делилась со мной.
Потом я стал получать деньги. Жизнь наладилась. Питался, как космонавт. Китайская лапша - в брикетиках. Бульон - кто бы мог подумать? - в брикетиках. Сосиски копчёные, венские, и те какие-то квадратные. Мир приобрёл правильные очертания. Чтобы добавить элемент иррационализма мы пили водку. Обыкновенную. Жидкую.
От алкоголя пришлось отказаться внезапно.
Эх, Женя, Женя, Женечка! Как хороша! Томные с лёгкой тенью глаза. Бронзовые кудри с солнечным золотым блеском на изгибах. Как ты стояла, заплетя ножку за ножку, как иголочка на пластинке, чуть подрагивая и напевая. Стряхивала пегий пепел, а ветер играл длинной шёлковой юбкой, выпустив острое колено. И в разрезе светилась чёрная подвязка ажурного чулка.
Когда она появилась, Просаковский подошёл ко мне и сказал:
- Ты никогда не будешь получать больше меня.
Я смирился.
Только запах её косметики. Лёгкое облачко, от которого кружиться голова, как от иприта. Я вдыхал его, вдыхал, пока, наконец, вместо того, чтобы умереть, совсем не отказался от гибельных мыслей. Все эти россказни, фантомы с косами из дурацких фильмов, показались мне совсем не остроумной выдумкой. Лишённой даже смехового флёра. Вздор!
Ах, Женя, Женя, Женечка! Как-то я подвозил её на троллейбусе - нам было по пути - и кондукторша, ах эти отвратительные стареющие дамы в период гормональной засухи, они не способны сопереживать чужому счастью, ну только послушайте, какое унижение приходится терпеть.
- Такие девушки на машинах должны ездить! - оторвала два билета и пошмыгала мимо.
Дюжину ножей, одолжи мне, о, великий сатирик, я использую их во благо. Но, нет, природный пацифизм, имя которому робость, сковал мои члены.
Кажется, я таскал тогда в кармашке томик Гомера. Не удивительно, кстати. Я был ближе к помешательству, чем в момент пребывания в психоневрологическом диспансере. О, перед людьми в одеянии цвета ангеловых крыл, я был чист разумом и расчётлив. Моя болезнь была выверена до буквы диагноза. Впереди маячила армия. Теперь другое дело - меня смело можно было вязать. Но кареты с красными крестами объезжали меня, словно телеграфный столб. Птицы не гадили на меня. Но зарплату, всё равно, платили вовремя.
Неожиданно я стал писать. Помню разговор с Просаковским.
- Пора тебе писать?
- Я же не умею.
- Надо пробовать. О чём ты можешь написать?
- Не знаю, о театре, о рок-музыке.
- О театре напишет любой дурак.
- Бери криминал, хлебная тема, а у нас ею никто не занимается.
Мои очерки произвели эффект внеплановой передачи в камере для лишённых поблажек. В них было море страсти. Там все любили друг друга. Бандиты в пароксизме необузданных желаний стреляли в братьев до крови, прокуроры выли от исступления, адвокаты слабо стонали.
Ах, Женя, Женя, Женечка! Что ты со мной сотворила?!
Наш инвестор, из памяти которого давно вытекло название газеты, вдруг нанёс нам визит и всем поднял зарплаты. Посадил меня в катер и повёз по левадам. Лазоревая прохлада шептала легкомысленные мотивы. Расходились под килем водоросли, и опытные образцы осетров метали фейерверки икры. Мужики из подшефного колхоза кланялись в пояс. А я нёс совершеннейшую чепуху:
- Знаете, сайкобилли, это сумасбродная музыка. Представляете её совсем нельзя играть без контрабаса.
Инвестора впечатлило слово контрабас. Контра. Конферансье. Конский бас. Было в этом что-то звучное.
- Они отличные ребята. Но им совершенно негде репетировать.
- Сделайте им раздевалки и улыбки, - вальяжно, жестом оперного певца, повёл дланью инвестор. Из-под "ролекса" мне подмигнул пороховой тигр.
Мои друзья музыканты нашли себе крышу. Но от песен моих отказались. Они любили петь про летучих мышей-мутантов и гуинпленов-кровососов. Я же твердил им только одно.
Ах, Женя, Женя, Женечка! Я сам стал контрабасом, и кто-то дёргал мои струны. И они резонировали где-то под кадыком.
С парнями я не попадал в унисон. У них был готовый рецепт успеха. Музыканты взбодрили свои крашенные чёлки, и попрощались со мной:
Ван-чу-фри.
К тому времени редакция приобрела аристократическую осанку. Офисная мебель сидела элегантным смокингом. Новые мониторы сияли, как голубые розы, в петличках. Гаванским дымом курились электрические кофеварки. Приятель Просаковского Толя Каравалец перешёл к нам на работу из роскошного компьютерного салона. Он показал мне Интернет. Интернет не произвёл на меня впечатления, он не знал слова - сайкобилли. Или это Толик не знал, или он опасался, что я накручу ему трафик. Не знаю. Если честно я как снайпер смотрел в прицел, зашорившись от внешнего мира.
Ах, Женя, Женя, Женечка!
Южный темперамент Каравалеца ахнул в потолок красной ракетой. Парни среагировали, как рота спецназа. Все прозрели в одночасье. И моя робость стала очевидным пережитком. Кандальной повинностью.
Каравалец выходил курить только вместе с Женей. Хорошо ещё, что стол ему достался в другом конце офиса. И я продолжал плавать в облаке жениной косметики. Заговаривать я боялся.
Евгения не смотрела прямо в глаза. По крайней мере, не делала этого подряд даже пару секунд. Её поведение следовало бы назвать жеманством, но пустите меня на корм рыбам, это не было жеманством. Скорее это был некий августейший церемониал. Я хотел бы нести за ней шлейф, но желающие оттёрли меня локтями.
Просаковский авансом отказав себе в надежде, говорил про Евгению гадости:
- Говорит, с двумя мужиками сразу спала, а удовольствия так и не получила...
Леха записался в друзья. Занимал у неё деньги и иногда чинил Женечке компьютер. Я изредка провожал её до дому.
Когда нас видели вместе, мужчины смотрели на неё, как потерявшийся в пустыне - на уходящий за грань сознания оазис. Глядя на меня, люди отворачивались, скрежетали зубами, сплёвывали, цедили что-то сквозь зубы... Наверное, комплименты.
Я заболел. У меня скопилось много денег. Я ел курицу по субботам. Пил австрийское пиво. Вернее я запивал им какие-то отвратительные таблетки. От них мне становилось спокойнее. Я садился в троллейбус и ездил по кольцу. Следил в окно, за биографией теней.
Дело - рыба, а безделье - пустота. Медуза, высыхающая на ладонях и жгущая пальцы.
Отчаяние наполняло мою ванну, вместо воды. Я обтирался и шёл на работу. Готовый к подвигу. Но стоило заметить Женечку, у меня поднималась температура. Я хотел сказать. Слова барахтались во рту, шли ко дну перегруженными субмаринами. Я отваживался на жест. Но что-то не выходило. Я раздражался, как третьеклассник уставший биться с конструктором для восьмиклассников. Не получалось.
Даже не с Женечкой, а с той тайной, что жила у неё внутри. Мы, как одинаково заряженные магниты. Словно между нами упругий шарик из упрямого желе, слегка поддаётся и скользит, но встретиться не даёт.
Я взял у Евгении книжку сумасшедшего писателя, который всех нас придумал. Осилил только первую часть. Она короче. Стал грубить Женьке, как Просаковский:
- Знаешь, почему девушки вроде тебя смотрят Гринуэя. Потому что в одном из его фильмов показывают пиписку Ивана Макгрегора.
А потом мы пошли в кино. Это мука. Почему самолёты не падают на Голливуд. Почему не обрушиваются на фабрику силиконовых грёз все метеориты, марсиане и патесоны-убийцы, придуманные Давидом Сэлзником.
Мне пришлось победить свою дурацкую робость:
- Пойдём отсюда.
Конечно, культпоход был корпоративный. Откуда у репортёров деньги на бездуховную пищу? По дороге нас обогнал Каравалец. Он рухнул в пыль перед Женечкой. Нет, не на колени. Сел, по-турецки. Просил остаться. Рассказал пару глупых анекдотов. Спросил:
- Уходите?
И посыпал голову перцем.
Мы пошли купаться на институтский пирс.
- Тебе нравится писать?
Я скривился.
- Зачем же ты тогда работаешь здесь.
- Мне нужно кушать - биологическая необходимость.
- Есть масса способов заработать. Можно пойти в риэлтеры. Тут один постоянно в рестораны зовёт.
Я понял, что хочу быть риэлтером. Всё на свете, за место в конторе. В жизни появилась осознанная цель. Евгения её тут же разрушила.
Она не входила в воду осторожно, как все девушки. Не сползала медузой по заросшим тиной поручням. Она оттолкнулась пятками от шершавого бетона. Солнце стёрло всё её тело. В золотом сиянии, щедро разбросанным над морем, застыли только её родинки - неизвестным созвездием. Алмазные шарики брызг. Холодный душ для моей головы воспалённой корыстью. Я кинулся следом. Лучи срезали верхушки волн. Срезы слепили острыми бликами. Я гнался, разбрасывая волну. Я настигал. Евгения исчезала. Не кокетничая, легко уходила. Ноги мои, совсем не похожие на мускулистые канаты пловцов, тяжёлой размокшей тряпкой тащились следом. Она уходила. И вся таяла в последних золотых вспышках. Мне оставались только отблески и стремление.
Я выбрался на берег. Обречённо бросился на плетёный коврик. От нервного напряжения, кажется, задремал. Острые капли вонзились в мою раскалённую спину. Я зашипел.
- Кем ты хотел стать, когда мыл маленьким?
- Художником, чтобы не работать. А ты?
Я? - она точно обрадовалась, - русалкой.
Её комната больше всей моей квартиры. Евгения взбивает махровым полотенцем волосы. Когда она успела переодеться? Я неловко щёлкал пальцами по клавишам. Я напросился к ней набить текст. Или это она меня так ловко пригласила? Здорово!
В те времена, чтобы наколотить полосу, мне нужно было, часов пять. Теперь - квалификация - минут двадцать восемь.
Мягкий диван. Леопардовый халат. Эти упрямые очаровательные колени. Они всегда просятся наружу. Чуть приплюснутые губы и запах пачулей. Она:
- Чего ты хочешь?
- Прямо сейчас?
- Да.
- Ну-у-у... Дай-ка подумать... Во-первых, жареной картошки, во-вторых холодной курицы и ещё, обязательно, горячего острого соуса.
Евгения вышла. Я остался шаманить с материалом. А из кухни доносилось шипение и разрывы раскалённых масляных брызг.
Она позвала меня. Всё было готово. Оранжевая корочка фри. Ломтики белого мяса. Пьяно пахнущие алые пятна исходящие пряным паром. На белой плоти и золоте.
Чуть выше две расстёгнутые пуговки на леопардовом халатике. Вот что я ещё увидел. И уронил взор. Уткнулся в тарелку, чтобы не дать проявиться страху.
И чего я боялся?
Тут нужно вспомнить один случай.
У Лёхи был день рождения. Тогда я и увидел впервые Женю. Какой-то бойкий тип скользил в опасной близости. Она достойно держала осаду. Я хотел пить. И желание, что редкость для меня, сбывалось. Неожиданно я стал остроумен и смел.
- Ведь не обязательно, если женщина пришла на вечеринку с мужчиной, она с ним же и уйдёт?
Лёха был со мной абсолютно согласен.
Возникла музыка. В институте по хореографии у меня единственного в группе была четвёрка. Даже девушка с грацией мастодонта-эпилептика получила красный диплом. Поставить высший бал мне педагог отказался. Счёл оскорблением для своей профессии. Я не настаивал. Но, как я танцевал на этот раз! Фельдъегерь на балу. Гвардейцы перешедшие на зимние квартиры. Знать в провинции. Блеск и бурлеск. Я хотел кружить партнёршу на столе, но она воспротивилась. Мы вышли отдышаться никотином на площадку. Это была Евгения.
Да, какая разница, о чём мы говорили? Начала я не помню. Зато память царапают какие-то глупости. Мне, сдаётся, я стал к ней ближе, чтобы она не видела моего прожженного балахона, цвета Чуйской долины, моих заштопанных шерстяных носков, похожих на белых медведей в захолустном зоопарке. Я придвинулся ближе.
Тонкие пальцы. Наждак щетины вас не ранит? Лица я уже не вижу. Только трепещущие крыльями летящих рыб, ресницы. И вкус отчаянья на губах. И радость. И запах пачулей. Как быстро? И запах жареной картошки. И трепет кухонной плиты. Это было не воспоминание. Вспышка.
Нужно было принимать решение. Бархатная белая грудь поднимала ткань. Всё было рядом. Всё было просто.
Я просто испугался.
Скоропостижно простился. Прыгал под вешалкой. Скомкано оделся. И бежал по лестнице. Вниз по ступенькам. Бросив недобитый текст. Я смотрел под ноги, опасаясь упасть, и видел только некрасивые окурки без губной помады, сохнущие плевки и просыпавшуюся штукатурку.
Больше я не видел Евгению. Нет, вру. Ещё один раз.
Когда она исчезла, что-то со всеми произошло. Мы все изменились. Каравалец совершил членовредительство. Перешёл все мыслимые границы. И отбыл осваивать земли давно забытых пращуров. Леха закодировался. А Просаковского наконец-то уволили. Он ушёл на телевидение. Сказанная вслух глупость быстрее забывается, и не так царапает мозг, как написанная на бумаге. Говорят его дела, пошли в гору.
Прошло несколько лет. Я женился на Людмиле. Работал в толстом рекламном журнале. Кажется, даже начал делать карьеру. Кажется, не заметно для себя. Всё было и просто. И здорово. Просто здорово.
Утром, толкая стеклянную дверь редакции, я едва не поймал Женьку за руку. Наши ладони гладили стекло. Я опомнился и потянул бронзовую ручку.
Мы говорили не долго и глупости.
Я стоял ослеплённый. Солнечный свет рикошетил от меди её волос. На копне сияющей витой стружки, каким-то чудом держался берет. Рыжий плащ, раскинувшись, упустил острое коленце. Стройная ножка бежала к иголочке каблучка.
Всё вращалось вокруг, отражаясь от стеклянной двери. Вертелось. Шло кувырком. Она ушла. И всё остановилось.
Больше никто не видел Женечку. Берет, плащ и ажурные чулки нашли через пару дней на институтском пирсе. Я даже не буду пересказывать глупые слухи. Поддерживая поддельную жалость, начинённую злорадством. Мужчины вздохнули с облегчением. Мысль о том, что неуловимая Женечка досталась кому-нибудь навсегда, грозила серией апоплексических ударов.
А так... Поболтали и затихли. Волочились за секретаршами на корпоративных вечеринках. Зевали, слушая вечерние отповеди жён, вкушая ужин. И только я знал правду.
Я-то знал.
Женечка, просто слишком глубоко нырнула. Слишком глубоко. И-и-и... превратилась в русалку. Кстати, сторож с причала, клялся и крестился, что видел, как она помахала ему на прощание блестящим хвостом. Но следователь, пересчитав в углу сторожки пустые бутылки, вычеркнул его откровения из протокола. Хранитель спокойствия. Глупец!
Но я-то знаю. И не могу спать по ночам. Жду, когда за тёмными очертаниями многоэтажек маякнёт заря.
Я-то знаю. Тот, кто достиг особой глубины, не может вернуться на берег. Не может оставаться человеком. Она ушла, но до сих пор, я иногда вижу, как играет нездешний свет на ячейках её чешуи, пробиваясь через толщу волн. Я часто прихожу на пирс. Но вижу это сияние всё реже. И стараюсь сохранить в памяти, этот отблеск. Изредка он скользит в уголках глаз, и тогда я поспешно тру пальцами ресницы. Он всё дальше и дальше от меня. Скрывается в глубине.
Яблоки падали с веток прямо на холст. Пыжик лёгкими мазками крепил их среди масляно-сочной травы. Трава никак не хотела оживать. Лишь некоторые былинки шевелились и просились за рамку. Остальным не хватало соку.
- Идол, хватит малевать, иди подмогни! Мать хрип рвёт, а он затеялся с пустяковиной. -
Пыжик выбрался из-за мольберта. Скомкал джутовый ворот и закинул на спинку мешок с яблоками.
Пыжик собирался ехать в город вечером. Но до этого следовало помочь матери. Яблони стояли осыпенные. Раскорячившись, как беременные бабы. Налитые зелёные яблоки пригнули к траве ветви. Морщинилась чешуя коры. Внизу червями, зарывались в землю корни. К ним стремились плоды. С верхних веток, срывались и падали с глухим стуком. Покатившись, замирали, недалеко от дерева. Недозревшие дожидались своего срока.
Олег таскал мешки, обходя мольберт. Иногда останавливался, дрожащей от пережитых усилий рукой хотел завернуть масляный вираж, но выходило скомкано. Постояв немного, успокаивал руку, и пробовал снова.
С набросками выходило проще. Он мог скоблить грифелем лист или доску, ночью на кухне. Красками при электричестве не попишешь, но днём настигала то одна забота, то другая. Август, подбоченившись, потрясал серпом.
Пока мать занялась на кухне. Олег урвал минутку. Присел на мешок. Миксуя гущу на пёстрой палитре, ловил цвет. Тонким мазком, попал, как снайпер. Точно. Радостно отодвинулся. И вздрогнул от грохнувшей форточки:
- Неси уж яблоки-то. Уселся!
- Сейчас, а то свет уйдёт.
- Завтра намазюкаешься. День - год.
- Сейчас.
- Твой счас - шестьдесят минут.
- Иду!
- Олежка, ну!
Олежку прозвали Пыжиком ещё в детстве. Тогда были в моде пыжиковые шапки. Легенда ходила, что делают их из не родившихся оленят, которых, прямо из утробы достают и свежуют. А шкурки - на шапки. Дорогущие!
Мать, наверно, виновата. Всё Оленёнком его звала.
В недорогих квадратных очках, истёртом солдатском берете и бежевом плаще из сэконда, Олег был похож на инженера из старомодного фильма. Картину он обернул плотной бумагой, перетянул ворсистым шпагатом. Бережно сжимая свёрток под мышкой, он пробирался знакомой окраиной. Не деревня, не город. Одно слово - Выселки.
Острые крыши, захлебнувшиеся в августовском отливе зелени. Закопченные трубы. Кошки и голуби в вечном поединке. Ржавые антенны царапают низкое небо. Узкий проход между косыми заборами. Асфальтовая прогалина.
Девочка прыгала, едва успевая подбирать ноги. Потрескавшийся жгут прыгалок, скользил визжащей дугой. Девочка косилась на левый гольфик, скатившийся к ботинку. Но боялась остановиться. Боялась потерять нужную скорость.
Олегу нужно было спешить. Просто пройти мимо. Он оставил свёрток на бордюре, возле штабеля бетонных плит. Оставив за спиной новостройки, Пыжик смотрел на девочку, читательницу Агнии Барто.
Трава медленно наплывом стала фиолетовой, а платьице нежно-лиловым. С пышным фламандским кружевом, как у маленькой инфанты. Треснувшие пластиковые скакалки обернулись белым шарфом. Дома на заднем плане исчезли, уступив место изумрудному закату и пенно-розовым облакам. Сквозь золотые кудри девочки сновали оливковые пчёлы.
Уже забыты и гольфик и прыгалки. Малышка кинулась через дорогу. За причудливым жуком. Или за осколком битой пивной бутылки? Отразившим солнечный удар в травяной гуще.
Наждачный скрип тормозов порезал тишину. Пыжика словно толкнули в спину. Он сбил девчонку с ног, подмял её под себя, и покатился по траве. На дороге, как ножевые раны чернели следы протекторов. Белый "мерс" чуть тормознул. Гневно мигнул катафотами, и скрылся за углом. Оставив медленно оседающий бензиновый занавес.
Хлопнула калитка. Женщина, шаркая тапочками, с трудом скользила по асфальту.
- Ах, ты скотина! Ты что ж творишь, гад! Доча!
Мокрая тряпка обожгла Пыжику щёку.
- Тварь! Ей пять годов всего! Паскудник!
Олег не мог подняться. Охаживая, его мокрой тряпкой, женщина вдруг испугалась. Свела полы истёртого халата, прикрыв застиранные пятна на краю ночнушки. Едва не сломав дочери руку, выдернула девочку из-под Олега. Малышка упивалась ультразвуком, затыкая ротик кулачком. Пасла одним глазком, из-за широких материнских бёдер. Женщина пнула Пыжика под дых. Зачертыхалась, и хромая поспешила к дому.
- Здесь он, извращенец! - теперь она опасливо выглядывала в форточку.
- Где? - мужик античной статуей возник на пьедестале гнутого порожка. Ветер лохматил пузыри на коленях потёртых треников. Рвал, словно знамя уляпанную жиром майку, из последних сил державшуюся на прожженных лямках.
Мужик набрал полную грудь возмущения:
- Где этот пида...
и выдохнул:
- ...фил!
Жонглируя молотком, он выбежал на ширь дороги.
- Я ему черепушку раскрою!
- Запритесь! - крикнул женщинам.
И качая пузом, припустил в проулок.
Вишнёвое дерево дрогнуло. Крона распахнулась, как кулиса. Олег выбрался из гибких пут. Спустился на газон, тревожно постигая тишину. Поискал свёрток.
Два жжёных полоза - следы от шин. Грубый росчерк фабричной резины. Посреди - сломанным мостом - куски рамы, бумажные лоскуты, порванные жилы шпагата. Комок холста - цветным пятном на асфальте.
Дома, в кухне стоял аромат яблочного вара. Последние мухи целились в тазы. За сладеньким. Варенье булькало исходя пушистой пеной.
Кисть скоро прыгала в руке. Дирижёрской палочкой скользила по воздуху. И пели в унисон цвета.
- Довольно уж чартить-та! - мать выбралась из погреба, утирая плесень с рук об выгоревший на солнце фартук.
- Сейчас. Пока не стемнело.
За изумрудной повителью крон ссорились. Женские голоса настаивали на мужском способе реализовывать либидо. Битым стеклом звенел детский смех. Старушка причитала:
- Да, усралась ты мне сто лет!
И вдруг с дороги два молодых голоса. Неразличимый диалог. Звук шагов. И донеслось:
- ... у Ожегова посмотри, цвет индиго - глубоко-синий.
На вокзале в автобус не залезть. Размытое пятно толпы. Мутные шестигранники, как сквозь намокшие ресницы. Контрастом - чернота луж и креозотовых пятен. Олег еле выбрался из человеческого месива. Спасительная тропка тротуара. По нити проспекта снуют бусины машин. Отчаянно подмигивает светофор. Бурлят редкие девичьи платья, в однообразном прибое практичных джинс. Город рокочет.
Олег выбрался на пешеходную улицу. Справа отплёвывался пассажирами вокзал. Впереди торговала собою площадь. Слева, отгородился от бензинового флёра копьями чугунной ограды прохладный скверик.
Олег, спасаясь, нырнул в глубину качнувшейся тени. В квадратном скверике, как в заповеднике щебет и лепет. Молодые мамы управляют колясками. Модными и не очень. Яркими, как и положено. Изредка засвистит малыш. И птица ему подпоёт. Воробьи, снижая впечатление, возятся в пыли.
Птицы, как малыши и поют и простаются непроизвольно. Олег едва успел отпрянуть. Из горних сфер жидкой белой дробью усеяло асфальт.
Посреди квадрата, в гранитной рамочке, фонтан.
Пыжик плотнее сжал под мышкой свёрток. И-и... грязный потрескавшийся парапет исчез, воздвигся мрамор. Хрустальные шарики ломали солнечный блеск на радужные дуги. Загорелые нимфы резвились в фейерверке брызг. Тёмно-вишнёвые губы, усеянные капельками. Под прозрачной гладью укрылись искры. Хрустальные шарики лопаются вдребезги о гладкие плечи. Капельки соскальзывают, чуть замирая подле коричневых сосков. Нимфы движутся, и капельки спешат по спинам, пропадая в желобках виолончелей. Коляски ярких радужных тонов скользят, почётным караулом. Скользят по кругу. Из-под навесов в облака шныряют толстенькие пупсы. В сияющей вспышке водопада, они отряхивая пёрышки на крыльях и потрясая писюнцами, из луков целят по красоткам. Стройнюги уворачиваются, жеманно дёргая плечами. Гнутся маленькие луки. И стрелы звонко чмокают красавиц в ягодицы.
- Раз-з-зявился! Ни проехать, ни пройти!
Скрежет, как пенопластом по шершавой стенке. Старушка, плюясь, стремится за брошенной в кусты бутылкой. Олег зачарованно следит за её плавными движениями, по дуге обрушиваясь в давно не чищеный фонтан. Погружение отмечено салютом серых брызг. Мамаши нервно выворачивают коляски, меняя маршрут. Звенит осуждающий шёпот.
- Как в такую жару пить-то тянет?
- И не говори, Натаха.
Олег выскочил из глубины, стремительно продув кингстоны ноздрей.
- У-фхр!!!
- Молодой человек, - одна из мамаш, оставила без внимания коляску. Тянет Олегу узкую ладонь. - Вылазьте, а то охватит.
Олег медленно моргает. Пакет сочувственно чавкает. По плащу и брюкам катятся тяжёлые радужные капли. По лицу, их прозрачные близнецы.
Средних лет мамаша помогла Олегу выбраться и отряхнуться. Достала салфетки. Много суетилась и много говорила. По спине ещё ползли, словно холодные мокрицы, капли, а Олег уже знал имя и краткую биографию недавней незнакомки. Она жила неподалёку, предлагала кров и чашку чая. Слегка покачивая бёдрами. На нужном пальце Олег не приметил обручального кольца. Золотой блеск подменял оттенок одиночества в глазах. Благотворительность становилась настойчивой. Олег смущённо отказался.
Закончив работу, Олег дал себе зарок: не отвлекаться. Почти час трясся в электричке, боясь глянуть в окно. Твердил адрес. Иногда доставал из кармана газетную вырезку. Уточнял. Он всегда плохо запоминал цифры. От строгих гранок в глазах рябило. Олег стиснул веки.
"Зачем я еду? Не важно. Нет. Ну, а всё же. Зачем? Не сейчас. А сейчас чем занят?
Если, я скажу даже самыми простыми словами, получиться поза и неискренность. Ведь внутри у меня они, слова эти, спокойно с сотнями смыслов уживаются, и всё равно всё понятно. Как старый сарай, иссечённый сквозь дыры сотней солнечных лучей. В этом свете даже пыль искриться алмазным блеском. А зайди внутрь. Включи электричество и что будет? Старая одежда, лопата какая-нибудь, дрянь, барахло разное...
Зачем я еду?
Трудно начать. Тогда начни с главного. Зачем едешь? Объясниться в любви. Эт как? Ну, конечно, лучше было бы отшутиться, спрятаться за ниточкой иронии. Это просто. Проще всего. Кривляться. Симулировать юродство. Это всегда выигрыш. Как джокер в рукаве. А если раскрываться, то неминуемо окажешься дураком.
Тут надо выбирать: откровенность или ирония. Ирония хранит безукоризненность фотографии. Неоспорима, как зеркало. Откровение - сильнее и ярче. Но ярким может быть и бесформенное пятно, а сила может причинить боль. Тут нужно выбирать... Тоньше.
И всё же зачем еду?
Еду, чтобы объясниться в любви, про которую и не расскажешь, вот так запросто... А объясниться нужно. Потому что когда всё время сам с собой, это постыдно как-то... И тускло.
Когда с пеклом в груди ходишь за девушкой, даже если робок, как новорождённый крольчонок, всё равно, как-нибудь да отважишься. Потому что даже отказ лучше, чем огонь этот внутри постоянный. Записку можно. Хоть бы и без подписи. Но объясниться нужно... А как иначе?
Ну, если совсем без излишеств, скажу: люблю смешивать цвета. Ага. А копчёную курицу не любишь? Или вареники с картошкой? С маслицем? Люблю, конечно. А девочку, которую в детском садике в песочнице целовал, не любил, скажешь? Ещё как! А как любил, как курицу, или как картинки свои малевать?
От то-то и оно. Круглое, всё как буква "О", конца не ухватить, чтобы на свет вытянуть.
Ну, как? Так же любишь?
Да нет, конечно.
Так да? Нет? Или конечно?
Видите, сколько сразу объяснений требуется. Иначе поза и неискренность.
Такие ощущения странные. Словно золотой луч. И ты в нём. Когда его нет, словно среди ночи и холодного дождя. Блуждаешь. А если удалось, нашёл, снова попал в него, как домой, то можно всю одежду сбросить, хоть голым среди мороза. Словно под душем. Он утягивает всё дурное. Золотой луч. Ущербное исчерпывает. А поскольку пустоты терпеть не может, наделяет, отдаёт золотое своё свечение. Только, это не рыжьё, что на ювелирных прилавках дымится в полуденной пыли, уляпанное пальцами и наклейками. Отнюдь. Невесомое золотое сияние, как горящая пыль на снизке солнечных нитей.
Слишком? Искусственно? Разукрашено? Ну, я же, говорил, не получиться... Я же говорил... Слова, они, как капканы".
Хоть и будний день, а автобусы на вокзале по-прежнему брали штурмом. Бабушки, абордажной хваткой вцепившись в поручни, карабкались по пыльным сходням. Олег вошёл последним, но мест оказалось предостаточно. Упрятав свёрток на плоском подиуме, за поручнем, он отодвинул форточку, перекинул за спину старую противогазную сумку и задремал на задней площадке.
Муниципальный центр путал его коридорами, как прописка Минотавра. Выставочный зал он едва нашёл, трижды спустившись и дважды поднявшись. Вахтёрша дремавшая на протёртом стуле, встрепенулась, прищурилась и указала бородавчатым пальцем на девицу в модно оправленных очках.
Девица поправила мексиканское пончо и сразу взяла Пыжика в оборот, как разменную монету. Рядом суетился худосочный паренёк с чудесными бакенбардами. Он срезал лезвием поросль на подбородке, а остальное, благосклонно оставил. Олег подумал, так должно быть, проще бриться. И решил взять метод на заметку.
Девица верховодила местными молодыми художниками и была одним из организаторов выставки. Словно доберман, она водила миленьким вздернутым носом, присматривая за работниками центра. Синие халаты вздрагивали от её нежного шелестящего свиста.
Олег топтался на порожке. Нервно поправлял ремень противогазной сумки. Внутри сумки тесно прижались друг к другу близнецы с разноцветной кровью. Баночки охры, изумруда, бирюзы, агата и золота. Конечно, хотелось, чтобы его кто-нибудь представил этой валькирии. Но соблюсти формальности было некому. И Олег, склонив голову, пошёл вперёд.
Обёртку он сорвал и скомкал возле порога, упустив из виду осуждающий взгляд вахтёрши. Она мстительно шуршала бумагой за его спиной. Олег, закрывшись картиной, как щитом подошёл к девушке. Уже произнося первую фразу, он понял, что всё нужно было сделать иначе и заготовить более эффектную реплику, но губы уже разомкнулись:
- У меня картина.
После этих слов Олег почувствовал себя марафонцем на финише. Но девушка бахнула, как стартовый пистолет:
- Одна?!
И запустила в сторону струю сизого дыма. Взорвала тишину осколочным словечком, привлекая внимание рабочих. Олег стоял молча, прислушиваясь к эху. Оценивал акустику.
Молодой художник прищурился, почесал ногтём витой бакенбард. Девушка вернула внимание Олегу.
- Что? - сумел Олег.
- Работа, говорю, одна?
- Да, - Олег поёжился, хотел извиниться, но не успел.
Девушка недовольно цокнула языком. Впилась громадными, инкрустированными чем-то блестящим, когтями в раму. Олег остался с пустыми руками.
Раму укрывал последний слой бумаги, пересечённый шпагатом. Девица взяла со столика офисный нож. Резким самурайским взмахом покончила с обёрткой. У Олега на секунду остановилось сердце. Сталь вспыхнула возле холста. Обёртка свилась широкой лентой возле толстых, как танковые траки, ботиночных подошв. Девушка установила работу на столе. Отошла, двигая траками. Молодой художник, не выпуская из цепких пальцев бакенбард, продолжал щуриться и отступал вместе с ней.
- Как тебе?
- Н-да. Примитивизм не мой конёк. Такое я рисовал ещё в десятом классе.
- Немного старомодно.
- Экспрессии маловато.
- Колорит вычурный.
- Композиция выстроена немного дадаистски...чес-ки...
Олегу казалось его брюшную полость распороли. Раскидали внутренности по пыльному полу. И теперь, брезгливо приподнимая носками ботинок витую требуху, обсуждают сомнительное наполнение его кишок.
Кадык попросился наружу.
- Вряд ли, сегодня это будет интересно, - девица приветливо улыбнулась.
- Сырая работа, - бакенбардист пожал Олегу руку.
- А вы откуда приехали? - девица оживилась.
Олег вздохнул.
- Это хорошо для пресс-релиза, - скорописью артиллерийского наводчика она занесла координаты в свой блокнот. - Вы оставайтесь. После открытия - банкет.
Олег остался Робинзоном в галерейной суете. Походил по залу, похожему на детский лабиринт. Много закоулков, но выбраться не сложно. Холсты внушительных размеров напоминали афиши к блокбастерам.
Олег нёс свою картину, как прихворнувшего ребёнка. Возле двери зевала вахтёрша. Поёрзав на стуле, поднялась. Погладила сидение. Обнаружила головку криво вбитого гвоздя. Охнула. Посеменила в коридор. Остановилась только для того, чтобы придирчиво осмотреть объявление. Оставив отпечаток большого пальца возле фразы "молодых художников", исчезла в тёмном коридоре. Взбугрив воздушные потоки. Вывеска снова покосилась.
Рабочие, покидав халаты на вешалку, обедали пивом. Их интересом овладела собачья свадьба за окном. Олег остановился. Задумчиво одёл халат. Оглянулся, как пойманный шпион. Девица кричала на телефонную трубку. Художник искал пальцы, потерянные в бакенбарде. Олег решился. Подвинул стул и водрузил картину над самым входом. На самом неприметном месте. Без гвоздя. На пандусе дверной коробки.
Посетители паслись чинно, как коровки на лужайке. Медленно вытягивали головы. Принюхивались. Отщипывали имена и названия работ. И только потом, отстраняясь, оценивали холсты. Дольше простаивали возле больших картин. На бежевых стенах преобладали модные темы: бруталитет, психоделическая мозаика и ласковое порно. Знатоки всматривались в анатомические подробности.
Толпа первоклашек ввалилась, волной, обрушившей плотину. Вахтёрша взобралась на стул. Так и не обнаружив молотка, притоптывала на металлической рифлёной шляпке. Её гопак задавал темп ребячьему хороводу. В дверях извинялась экскурсовод. Школьники заплутали в коридорах, и промахнулись мимо обещанной им выставки рептилий. Экскурсовод погнала детишек от раскрасневшихся ран масляных вагин. Толпа маленьких человечков хаотично отступала к дверям, но не сдавалась. Самый бойкий рыжий сорванец вдруг взвился и бестактно указал пальцем наверх. Банты зашелестели. Стриженые затылки опустились. Мальчишки карабкались друг другу на плечи. Девчонки строго отстранялись острыми локотками. И пальцы, пальцы. Как указки тыкались в углы контрабандной картины.
- Гляди! Гляди! - и гомон.
Острые глазки шарили в россыпи деталей. Отыскивали спрятанные фрагменты. Складывали, как пазлы. И радовались, если получалось. Дети.
Подошла экскурсовод, и потеряла повод для строгости. Девица в пончо настраивала видоискатели модных очков. Молодой художник забыл о бакенбардах.
Олег стоял возле вешалки, укрытый синими халатами, как плащом.
В каморке художники громыхали толстым зелёным стеклом. Не церемонясь, чокались спонсорскими бутылками, принципиально отказавшись от фужеров. Поддельный хрусталь обиженно посверкивал в стороне. Накрытый стол возле открытого окна дышал белой скатертью. К нему подходили, грабастали перепачканными пальцами закуски и возвращались к дивану и станку. Художники с подружками толкались птичьими посиделками. Кормили друг друга с рук, как дети. Обливались красным вином, забывая посыпать солью и сказать: крекс-пекс-фэкс. Руками открывали банки сардин и кофточки красавиц.
Бакенбардист играл на гитаре, пил, закусывал, и ещё успевал похлопывать Олега по плечу. Периодически требовал чайник вина. Ему хором вторили. Курносая организаторша, закинув к потолку рифлёные подошвы, брыкалась у какого-то синеволосого бородача в объятьях. Голосила сиреной. Бакенбардист не прекращая песни, кинулся на помощь. И тогда Пыжик освободился.
Выскользнул из каморки. Снова вскарабкался на стул. Прислушался к грохоту. Кажется, обленившись, художники тянули к себе весь стол. Снял картину. И пошёл плутать тёмными коридорами. Пару раз поднялся, три раза опустился. Видимо, где-то заворачивал. По наитию.
В стеклянном стакане фойе с ужасом глянул на электронный циферблат. Зелёные шарики сложились в предостерегающий узор. Олег кинулся к вокзалу.
Вагон пропах несвежими сетями. Электричка простужено грохотала на поворотах. Олег прижимал свёрток к груди. Рассеянно улыбался, глядя сквозь лица редких попутчиков, вагонные стены, ночь и звёздную россыпь.
Пьяный брёл по вагону, уравновешивая качку с неустойчивостью вагона. Изредка попадал в унисон. Остановился, поймав в прицел налитых кровью глаз очки Олега. Выпростал из кармана широкую ладонь:
- Ну-тка, дай!
Потянул свёрток из сплетённых рук.
- Вы что? Зачем?
- Дай, позырю. Не бзди, отдам.
Пассажиры с лицами статуй увлечённо смотрели во тьму за окном. Олег потянулся вслед за свёртком. Пьяный вытянул Олега со свёртком в тамбур. Капканом лязгнула металлическая дверь.
- Давай, сказал!
- Зачем?
- Сказал!
- Вам не нужно.
- По пырому, сказал!
Пьяный азартно шарил в широких штанах. Страшной птицей сдвинул брови:
- Зажал?!
Пальцы Олега свело судорогой.
- А я не жадный, - шёпот, словно свист открывшегося газового баллона. - Держи!
Тонкое жало отвёртки мигнуло в болезненном матовом свете. Сталь с вязким чавканьем впилась в плоть, словно прихлебнули горячий чай. Свёрток, громыхнув, упал под ноги. Ботинки заплясали гопака.
Пьяный выскочил на перегоне, когда поезд сбавил скорость. Из старой противогазной сумки выпали пластмассовые баночки. Раскатились. С одной слетела крышка. Алая сияющая жидкость расстелилась по полу, укрывая сморщенные окурки, грязные следы, лужицы плевков и крошки. Лакируя действительность.
Пыжик упрямо смотрел в одну точку. Туда, где сходились алое покрывало и лужа булькающая у него под боком. Скоро граница стала неразличима.
У свёртка только слегка порвалась обёртка на углу. Из складок бумажного бутона независимо торчал острый угол простой рамы. Свёрток трепетал и подскакивал от нетерпения, когда вагоны ударялись буферами. Похоже, он спешил. Под колёсами бежал мигая шпалами путь. Поезд радостно набирал скорость промахиваля и пропуская бесчисленное племя белых столбов. Под колёсами грохотала бездна. И не обращая внимания на мчащийся поезд, столбы, упругие рельсы, между провонявшими креозотом шпалами, поднимала взъерошенные петушиные затылки трава. Приобретая неуловимые оттенки. Наливаясь сочным цветом.
Вода лилась по белой стене. Влажные шестигранники вращались в намокших ресницах. Мама проводила рукой по гладкой спине его и приговаривала:
- С гуся вода, с Олежки худоба.
Мальчик переступал в тазу, как новорождённый оленёнок. Тёр глаза. Улыбался. Мама ласкала его махровым полотенцем.
И так хорошо, так славно. Светлый чуланчик за ситцевой полосатой занавеской. Светло-салатовой. Рассохшиеся серые доски, с чёрными завитками спиленных сучков. Круги и дуги в память о долгой жизни дерева. Зелёный бак, с белыми изъянами, отломившейся краски. Старая стиральная машина, задремавшим телёнком, в углу. Золотой солнечный свет в окошко, в щелочку оставленную не задёрнутой голубой шторкой, скомканной на узелке шпагата. Искры пылинок в луче.
Мягкая мамина спина, когда она тащит его на закорках:
- Оленёнок, мой миленький.
Дело - рыба
Я попал туда по перераспределению. Всего и вся в запутанной природе вещей. Предметов и живых существ. Я ехал ночью в электрически упоённом вагоне, и думал о собственной преждевременной кончине. Подготавливал различные выходы из настоящего и бредил загробной жизнью. Тихо курил в тамбуре. А перед глазами подёргивалась, будто насмехаясь, старая, как мир, из облупившейся краски, надпись: Выхода нет.
Сплетники колёса о чём-то азартно перестукивались. Рядом вонял бомж. А в кармашке, побитой собакой свернулся последний полтинник. Мне дал его плохой человек, торговец смертью. Но я взял. Я ехал в гости к его товару.
Почему-то люди с большим энтузиазмом готовы отдавать деньги за смерть, чем за красоту, пищу и даже иллюзию любви. Наверное, в смерти больше тайны. Тайна - это удачно конвертируемая валюта. Простите, мне этот записной цинизм. Я скоро умру.
Дом - это такое место, которому радуешься, даже если тебя на пороге поджидает ржавый капкан, а острые зубцы смазаны ядом. Эдаким, ультракураре. За немытым окном, в темноте полетели знакомые бетонные стены, поскакали, прихрамывая кирпичные и крашенные жёлтой краской жилые дома, поплыл пыльный перрон.
Длинной базарной площадью, обезлюдевшей по логичной причине набега ночи, я плёлся к остановке. Холщовая сумка с неприличными в здешних широтах надписями, драные ботинки, старые армейские штаны, любимая майка, грязная куртка и ещё что-то трудно объяснимое под ними, составляли весь мой джентльменский набор. Впереди сияла вечность. Нужно было только придумать способ, как до неё добраться.
Ночной проспект страшен, лишь тем, кто собирается долго жить. Пьяницы, бомжи и потенциальные самоубийцы чувствуют себя здесь вполне привольно. Они курят и куражатся. Наслаждаются отсрочкой приговора.
Фонари горят только на площади. Оранжевые куски расплавленного металла в небесной луже креозота. Подсвеченное здание ратуши. Идеальный, как капля в полёте - циферблат. Ножницы стрелок кромсают время. Щёлк, и отрезан последний клочок. Ноль часов, ноль минут. Время истекло, а новое исчисление, ещё не началось. Я крутил в голове одну мысль, настойчиво, как уголовник чётки. Ехать мне некуда, денег нет. На горизонте полуночная чернота.
Последний троллейбус такое же чудо, как божий дар или внезапно появившаяся на асфальте перед бездомным яичница. Заря в полночь. Полыхание световых пятен, и пророческий гром металлических стержней. Только в отличие от других чудес света появление троллейбуса имеет вполне бытовое оправдание. Поэтому оно приятно удивляет, и не заставляет сердиться на путаность чужого замысла.
Я повесил сумку на поручень, перехватив морским узлом взлохмаченные ручки. Я смотрю в окно. За окном - темно. А как еще может быть? Ночь. Из дома меня изгнали с месяц назад, но я возвращался, чтобы умереть на пороге, а не в пути. Может быть, зря. Отчего все эти сомнения? Оттого что я трепетен и тих, я боюсь несущихся мимо кустов, уж не говоря о пляшущих под колёсами тенях.
Хлопать человека по плечу, стоя у него за спиной, это даже не фамильярность. Это продуманная попытка, состряпать себе алиби за непреднамеренное убийство. Просто разрыва сердца не было в моём списке - я как раз выбирал между петлёй и крышей - вот он и не случился.
- Привет, - Лёха улыбался так, словно собирался занять денег, предложить спрятать труп и одновременно с этим сообщить все тайны мироздания. Со всеми начальниками Лёха на второй день сходился на "ты". Когда они увольняли его через месяц, за трёхнедельный прогул, отягчённый запоем, начальники плакали и просили прощения. А Лёха улыбался. Также как сейчас.
Светофоры безапеляционно мигали единственным, жёлтым глазком. Цвет безумия и вседозволенности. Остановки по требованию. Между первой и второй я исповедовался. Без остатка.
- Так пошли к нам в газету! - всё, кроме утреннего похмелья, не представляло для Лёхи проблемы.
- А жить я, где буду?
- Сегодня впишешься у меня. Потом комнату снимешь. Людку из рекламного попросим, она тебе по бартеру с первачка пробьёт какую-нибудь халупу.
Лёха давно уже определил: поллитра - это травля духа. Литр - перебор. 0,7 - на двоих, цифра, выверявшаяся годами. Сгодился и мой полтинник. Леха пил мензурками, как дегустатор. Причмокивал от удовольствия. Я замахнул стакан и вырубился.
Газета была когда-то многотиражкой. Рупор рыболоведческого института. Огромное здание. Муравейник корпуса можно было обойти, не выходя на улицу. Лабиринт из стекла и железа на краю бетонного институтского пирса.
В коридоре меня встретил Алик Просаковский.
- Ты, каким ветром? - похоже, он готовился дать отпор стихии.
Мы с Лёхой и познакомились у Просаковского. Проводили на нём свои литературные опыты. Алик провалил вступительные на журфак МГУ и компенсировал чувство утраты. Собирался издавать самопальный журнал экстремальной литературы. Нас он садистски журил и по-отечески правил. Алик смотрел в будущее прозекторски. На все упрёки, обещал европейскую славу. Мы смущались, рдели, и многое ему прощали. Потом узнали, что журнал будет называться "Подвиг Дантеса". В качестве промо-акции Просаковский предложил нам громить бюстики Пушкина, Толстого и прочих гипсовых гениев. Молоток и бюстики у Алика были запасены. Ему оставалось написать самостоятельно хоть немного стихов для журнала. Алик вращал молотком. Мы с Лёхой отказались. С тех пор Просаковсого я не видел года три.
- Меня Лёха пригласил.
- А? Но смотри, я здесь ответсеком. Всё равно тебе со мной разговаривать придётся.
Алик поступью титана вернулся к монитору, где фирменным шрифтом издания чернел заголовок: "... вам ветераны". Потерпевшую фразу предваряла мелкая брань.
В курилке, похмелённый Лёха, скоморошничал перед барышнями. Барышень было двое: меня тут же представили. Мелкая килечка - секретарша Соня, опровергающая все стереотипы о секретаршах. Щуплая, прыщавая, с взъерошенной мальчишечьей стрижкой и виноватой улыбкой. Люда - бухгалтер и, по-совместительству глава рекламного отдела. Её наверняка забраковали бы все модельные агентства самых обречённых захолустий, но мне она показалась милой. Фигура и неустойчивость веретена. Глаза, нос и губы от разных наборов, и отдельно очаровательные. Наверное, я умею смотреть отдельно.
Я стеснялся своих армейских штанов и вытертой куртки. Барышни угощали меня чаем и отмахивались от Лёхиных объятий, но не слишком усердно. Просаковский заглянул в курилку лишь раз. Мы выдержали паузу. К обеду подошёл редактор Дубков. Рост и осанка падающей башни, выражение лица, как у Франкенштейна. И трогательная седая прядь на жуковой площадке. Он говорил тихо, а я боялся переспрашивать.
Меня взяли художником на гонорары.
Месяц я жил у Лёхи, потом Люда познакомила меня с отпетым риэлтером Фомой. Он носил дорогое кашемировое пальто. Курил элегантные сигареты. На тонких пальцах пианиста сиял пороховой перстень.
- Нарисуй мне логотип, выбью хату в наём.
- У меня сейчас денег не много.
- Скощуху тебе сделаю.
Фирма носила гордое имя моряка-первопроходца. Я так понимаю, Фома заглядывал в те квартиры, где до него не ступала нога человека. Я нарисовал ему логотип в духе пивной этикетки. Фоме не понравилось. Модерна он тоже не оценил. Пришлось начертить нечто в меру пафосное, как открытие Америки.
Когда я въехал, вместо хозяина деньги готовился принять Фома. Так, как никаких денег у меня не было, Люда просто оформила долгосрочный рекламный контракт.
Я обошёл хоромы. Здесь было всё: инкрустированные паутинкой трещин окна, линолеум украшенный орнаментом прожжённых дыр, загнутые пруты там, где был балкон, шершавка стен и крысы с тараканами, вместо домашних питомцев.
Я начал обживаться. Первыми ушли крысы, потом тараканы. Не вынесли испытания голодом.
- Слабаки! - кричал я им вслед, - а как же вы будете жить после взрыва ядерной бомбы?!
Они игнорировали вопрос, на который меня вдохновили лекции покойного военрука. Я завёл со скуки кошку. Она съела всех крыс в подъезде, потом в доме, зачистила весь двор и стала полноправной хозяйкой местной помойки. Оказывается в этих ржавых баках ассортимент, как в "Паласе". Иногда она делилась со мной.
Потом я стал получать деньги. Жизнь наладилась. Питался, как космонавт. Китайская лапша - в брикетиках. Бульон - кто бы мог подумать? - в брикетиках. Сосиски копчёные, венские, и те какие-то квадратные. Мир приобрёл правильные очертания. Чтобы добавить элемент иррационализма мы пили водку. Обыкновенную. Жидкую.
От алкоголя пришлось отказаться внезапно.
Эх, Женя, Женя, Женечка! Как хороша! Томные с лёгкой тенью глаза. Бронзовые кудри с солнечным золотым блеском на изгибах. Как ты стояла, заплетя ножку за ножку, как иголочка на пластинке, чуть подрагивая и напевая. Стряхивала пегий пепел, а ветер играл длинной шёлковой юбкой, выпустив острое колено. И в разрезе светилась чёрная подвязка ажурного чулка.
Когда она появилась, Просаковский подошёл ко мне и сказал:
- Ты никогда не будешь получать больше меня.
Я смирился.
Только запах её косметики. Лёгкое облачко, от которого кружиться голова, как от иприта. Я вдыхал его, вдыхал, пока, наконец, вместо того, чтобы умереть, совсем не отказался от гибельных мыслей. Все эти россказни, фантомы с косами из дурацких фильмов, показались мне совсем не остроумной выдумкой. Лишённой даже смехового флёра. Вздор!
Ах, Женя, Женя, Женечка! Как-то я подвозил её на троллейбусе - нам было по пути - и кондукторша, ах эти отвратительные стареющие дамы в период гормональной засухи, они не способны сопереживать чужому счастью, ну только послушайте, какое унижение приходится терпеть.
- Такие девушки на машинах должны ездить! - оторвала два билета и пошмыгала мимо.
Дюжину ножей, одолжи мне, о, великий сатирик, я использую их во благо. Но, нет, природный пацифизм, имя которому робость, сковал мои члены.
Кажется, я таскал тогда в кармашке томик Гомера. Не удивительно, кстати. Я был ближе к помешательству, чем в момент пребывания в психоневрологическом диспансере. О, перед людьми в одеянии цвета ангеловых крыл, я был чист разумом и расчётлив. Моя болезнь была выверена до буквы диагноза. Впереди маячила армия. Теперь другое дело - меня смело можно было вязать. Но кареты с красными крестами объезжали меня, словно телеграфный столб. Птицы не гадили на меня. Но зарплату, всё равно, платили вовремя.
Неожиданно я стал писать. Помню разговор с Просаковским.
- Пора тебе писать?
- Я же не умею.
- Надо пробовать. О чём ты можешь написать?
- Не знаю, о театре, о рок-музыке.
- О театре напишет любой дурак.
- Бери криминал, хлебная тема, а у нас ею никто не занимается.
Мои очерки произвели эффект внеплановой передачи в камере для лишённых поблажек. В них было море страсти. Там все любили друг друга. Бандиты в пароксизме необузданных желаний стреляли в братьев до крови, прокуроры выли от исступления, адвокаты слабо стонали.
Ах, Женя, Женя, Женечка! Что ты со мной сотворила?!
Наш инвестор, из памяти которого давно вытекло название газеты, вдруг нанёс нам визит и всем поднял зарплаты. Посадил меня в катер и повёз по левадам. Лазоревая прохлада шептала легкомысленные мотивы. Расходились под килем водоросли, и опытные образцы осетров метали фейерверки икры. Мужики из подшефного колхоза кланялись в пояс. А я нёс совершеннейшую чепуху:
- Знаете, сайкобилли, это сумасбродная музыка. Представляете её совсем нельзя играть без контрабаса.
Инвестора впечатлило слово контрабас. Контра. Конферансье. Конский бас. Было в этом что-то звучное.
- Они отличные ребята. Но им совершенно негде репетировать.
- Сделайте им раздевалки и улыбки, - вальяжно, жестом оперного певца, повёл дланью инвестор. Из-под "ролекса" мне подмигнул пороховой тигр.
Мои друзья музыканты нашли себе крышу. Но от песен моих отказались. Они любили петь про летучих мышей-мутантов и гуинпленов-кровососов. Я же твердил им только одно.
Ах, Женя, Женя, Женечка! Я сам стал контрабасом, и кто-то дёргал мои струны. И они резонировали где-то под кадыком.
С парнями я не попадал в унисон. У них был готовый рецепт успеха. Музыканты взбодрили свои крашенные чёлки, и попрощались со мной:
Ван-чу-фри.
К тому времени редакция приобрела аристократическую осанку. Офисная мебель сидела элегантным смокингом. Новые мониторы сияли, как голубые розы, в петличках. Гаванским дымом курились электрические кофеварки. Приятель Просаковского Толя Каравалец перешёл к нам на работу из роскошного компьютерного салона. Он показал мне Интернет. Интернет не произвёл на меня впечатления, он не знал слова - сайкобилли. Или это Толик не знал, или он опасался, что я накручу ему трафик. Не знаю. Если честно я как снайпер смотрел в прицел, зашорившись от внешнего мира.
Ах, Женя, Женя, Женечка!
Южный темперамент Каравалеца ахнул в потолок красной ракетой. Парни среагировали, как рота спецназа. Все прозрели в одночасье. И моя робость стала очевидным пережитком. Кандальной повинностью.
Каравалец выходил курить только вместе с Женей. Хорошо ещё, что стол ему достался в другом конце офиса. И я продолжал плавать в облаке жениной косметики. Заговаривать я боялся.
Евгения не смотрела прямо в глаза. По крайней мере, не делала этого подряд даже пару секунд. Её поведение следовало бы назвать жеманством, но пустите меня на корм рыбам, это не было жеманством. Скорее это был некий августейший церемониал. Я хотел бы нести за ней шлейф, но желающие оттёрли меня локтями.
Просаковский авансом отказав себе в надежде, говорил про Евгению гадости:
- Говорит, с двумя мужиками сразу спала, а удовольствия так и не получила...
Леха записался в друзья. Занимал у неё деньги и иногда чинил Женечке компьютер. Я изредка провожал её до дому.
Когда нас видели вместе, мужчины смотрели на неё, как потерявшийся в пустыне - на уходящий за грань сознания оазис. Глядя на меня, люди отворачивались, скрежетали зубами, сплёвывали, цедили что-то сквозь зубы... Наверное, комплименты.
Я заболел. У меня скопилось много денег. Я ел курицу по субботам. Пил австрийское пиво. Вернее я запивал им какие-то отвратительные таблетки. От них мне становилось спокойнее. Я садился в троллейбус и ездил по кольцу. Следил в окно, за биографией теней.
Дело - рыба, а безделье - пустота. Медуза, высыхающая на ладонях и жгущая пальцы.
Отчаяние наполняло мою ванну, вместо воды. Я обтирался и шёл на работу. Готовый к подвигу. Но стоило заметить Женечку, у меня поднималась температура. Я хотел сказать. Слова барахтались во рту, шли ко дну перегруженными субмаринами. Я отваживался на жест. Но что-то не выходило. Я раздражался, как третьеклассник уставший биться с конструктором для восьмиклассников. Не получалось.
Даже не с Женечкой, а с той тайной, что жила у неё внутри. Мы, как одинаково заряженные магниты. Словно между нами упругий шарик из упрямого желе, слегка поддаётся и скользит, но встретиться не даёт.
Я взял у Евгении книжку сумасшедшего писателя, который всех нас придумал. Осилил только первую часть. Она короче. Стал грубить Женьке, как Просаковский:
- Знаешь, почему девушки вроде тебя смотрят Гринуэя. Потому что в одном из его фильмов показывают пиписку Ивана Макгрегора.
А потом мы пошли в кино. Это мука. Почему самолёты не падают на Голливуд. Почему не обрушиваются на фабрику силиконовых грёз все метеориты, марсиане и патесоны-убийцы, придуманные Давидом Сэлзником.
Мне пришлось победить свою дурацкую робость:
- Пойдём отсюда.
Конечно, культпоход был корпоративный. Откуда у репортёров деньги на бездуховную пищу? По дороге нас обогнал Каравалец. Он рухнул в пыль перед Женечкой. Нет, не на колени. Сел, по-турецки. Просил остаться. Рассказал пару глупых анекдотов. Спросил:
- Уходите?
И посыпал голову перцем.
Мы пошли купаться на институтский пирс.
- Тебе нравится писать?
Я скривился.
- Зачем же ты тогда работаешь здесь.
- Мне нужно кушать - биологическая необходимость.
- Есть масса способов заработать. Можно пойти в риэлтеры. Тут один постоянно в рестораны зовёт.
Я понял, что хочу быть риэлтером. Всё на свете, за место в конторе. В жизни появилась осознанная цель. Евгения её тут же разрушила.
Она не входила в воду осторожно, как все девушки. Не сползала медузой по заросшим тиной поручням. Она оттолкнулась пятками от шершавого бетона. Солнце стёрло всё её тело. В золотом сиянии, щедро разбросанным над морем, застыли только её родинки - неизвестным созвездием. Алмазные шарики брызг. Холодный душ для моей головы воспалённой корыстью. Я кинулся следом. Лучи срезали верхушки волн. Срезы слепили острыми бликами. Я гнался, разбрасывая волну. Я настигал. Евгения исчезала. Не кокетничая, легко уходила. Ноги мои, совсем не похожие на мускулистые канаты пловцов, тяжёлой размокшей тряпкой тащились следом. Она уходила. И вся таяла в последних золотых вспышках. Мне оставались только отблески и стремление.
Я выбрался на берег. Обречённо бросился на плетёный коврик. От нервного напряжения, кажется, задремал. Острые капли вонзились в мою раскалённую спину. Я зашипел.
- Кем ты хотел стать, когда мыл маленьким?
- Художником, чтобы не работать. А ты?
Я? - она точно обрадовалась, - русалкой.
Её комната больше всей моей квартиры. Евгения взбивает махровым полотенцем волосы. Когда она успела переодеться? Я неловко щёлкал пальцами по клавишам. Я напросился к ней набить текст. Или это она меня так ловко пригласила? Здорово!
В те времена, чтобы наколотить полосу, мне нужно было, часов пять. Теперь - квалификация - минут двадцать восемь.
Мягкий диван. Леопардовый халат. Эти упрямые очаровательные колени. Они всегда просятся наружу. Чуть приплюснутые губы и запах пачулей. Она:
- Чего ты хочешь?
- Прямо сейчас?
- Да.
- Ну-у-у... Дай-ка подумать... Во-первых, жареной картошки, во-вторых холодной курицы и ещё, обязательно, горячего острого соуса.
Евгения вышла. Я остался шаманить с материалом. А из кухни доносилось шипение и разрывы раскалённых масляных брызг.
Она позвала меня. Всё было готово. Оранжевая корочка фри. Ломтики белого мяса. Пьяно пахнущие алые пятна исходящие пряным паром. На белой плоти и золоте.
Чуть выше две расстёгнутые пуговки на леопардовом халатике. Вот что я ещё увидел. И уронил взор. Уткнулся в тарелку, чтобы не дать проявиться страху.
И чего я боялся?
Тут нужно вспомнить один случай.
У Лёхи был день рождения. Тогда я и увидел впервые Женю. Какой-то бойкий тип скользил в опасной близости. Она достойно держала осаду. Я хотел пить. И желание, что редкость для меня, сбывалось. Неожиданно я стал остроумен и смел.
- Ведь не обязательно, если женщина пришла на вечеринку с мужчиной, она с ним же и уйдёт?
Лёха был со мной абсолютно согласен.
Возникла музыка. В институте по хореографии у меня единственного в группе была четвёрка. Даже девушка с грацией мастодонта-эпилептика получила красный диплом. Поставить высший бал мне педагог отказался. Счёл оскорблением для своей профессии. Я не настаивал. Но, как я танцевал на этот раз! Фельдъегерь на балу. Гвардейцы перешедшие на зимние квартиры. Знать в провинции. Блеск и бурлеск. Я хотел кружить партнёршу на столе, но она воспротивилась. Мы вышли отдышаться никотином на площадку. Это была Евгения.
Да, какая разница, о чём мы говорили? Начала я не помню. Зато память царапают какие-то глупости. Мне, сдаётся, я стал к ней ближе, чтобы она не видела моего прожженного балахона, цвета Чуйской долины, моих заштопанных шерстяных носков, похожих на белых медведей в захолустном зоопарке. Я придвинулся ближе.
Тонкие пальцы. Наждак щетины вас не ранит? Лица я уже не вижу. Только трепещущие крыльями летящих рыб, ресницы. И вкус отчаянья на губах. И радость. И запах пачулей. Как быстро? И запах жареной картошки. И трепет кухонной плиты. Это было не воспоминание. Вспышка.
Нужно было принимать решение. Бархатная белая грудь поднимала ткань. Всё было рядом. Всё было просто.
Я просто испугался.
Скоропостижно простился. Прыгал под вешалкой. Скомкано оделся. И бежал по лестнице. Вниз по ступенькам. Бросив недобитый текст. Я смотрел под ноги, опасаясь упасть, и видел только некрасивые окурки без губной помады, сохнущие плевки и просыпавшуюся штукатурку.
Больше я не видел Евгению. Нет, вру. Ещё один раз.
Когда она исчезла, что-то со всеми произошло. Мы все изменились. Каравалец совершил членовредительство. Перешёл все мыслимые границы. И отбыл осваивать земли давно забытых пращуров. Леха закодировался. А Просаковского наконец-то уволили. Он ушёл на телевидение. Сказанная вслух глупость быстрее забывается, и не так царапает мозг, как написанная на бумаге. Говорят его дела, пошли в гору.
Прошло несколько лет. Я женился на Людмиле. Работал в толстом рекламном журнале. Кажется, даже начал делать карьеру. Кажется, не заметно для себя. Всё было и просто. И здорово. Просто здорово.
Утром, толкая стеклянную дверь редакции, я едва не поймал Женьку за руку. Наши ладони гладили стекло. Я опомнился и потянул бронзовую ручку.
Мы говорили не долго и глупости.
Я стоял ослеплённый. Солнечный свет рикошетил от меди её волос. На копне сияющей витой стружки, каким-то чудом держался берет. Рыжий плащ, раскинувшись, упустил острое коленце. Стройная ножка бежала к иголочке каблучка.
Всё вращалось вокруг, отражаясь от стеклянной двери. Вертелось. Шло кувырком. Она ушла. И всё остановилось.
Больше никто не видел Женечку. Берет, плащ и ажурные чулки нашли через пару дней на институтском пирсе. Я даже не буду пересказывать глупые слухи. Поддерживая поддельную жалость, начинённую злорадством. Мужчины вздохнули с облегчением. Мысль о том, что неуловимая Женечка досталась кому-нибудь навсегда, грозила серией апоплексических ударов.
А так... Поболтали и затихли. Волочились за секретаршами на корпоративных вечеринках. Зевали, слушая вечерние отповеди жён, вкушая ужин. И только я знал правду.
Я-то знал.
Женечка, просто слишком глубоко нырнула. Слишком глубоко. И-и-и... превратилась в русалку. Кстати, сторож с причала, клялся и крестился, что видел, как она помахала ему на прощание блестящим хвостом. Но следователь, пересчитав в углу сторожки пустые бутылки, вычеркнул его откровения из протокола. Хранитель спокойствия. Глупец!
Но я-то знаю. И не могу спать по ночам. Жду, когда за тёмными очертаниями многоэтажек маякнёт заря.
Я-то знаю. Тот, кто достиг особой глубины, не может вернуться на берег. Не может оставаться человеком. Она ушла, но до сих пор, я иногда вижу, как играет нездешний свет на ячейках её чешуи, пробиваясь через толщу волн. Я часто прихожу на пирс. Но вижу это сияние всё реже. И стараюсь сохранить в памяти, этот отблеск. Изредка он скользит в уголках глаз, и тогда я поспешно тру пальцами ресницы. Он всё дальше и дальше от меня. Скрывается в глубине.