Эссе про войну философские тексты |
Что такое волосяная кровь
Что такое волосяная кровь? В виду характерного для понятия крови антропоцентризма попытка ответить на такого рода вопрос, возможно, отметит тенденцию к расширению (или скорее речь идет о размывании) данного понятия. Наука ограничивает область применения этого понятия высшими организмами, определяя кровь как особый род ткани - жидкую ткань; а между тем кровь есть и у растений, но также можно говорить и о крови городов. Вспомним известный пример научной метафоры Гадамера, когда электроны и летают, и толкаются, и что-то носят и т. д. В последнем случае, например, в случае городов, пользуясь аналогией и масштабированием, оказывается возможным вести речь, оставаясь в пределах микрокосмоса, не выходя при этом (как бы за ворота) к большому космосу. Так, скажем, продвигающийся по улице Иоганн Себастьян Бах, будучи кровью Лейпцига, вместе с идущим ему навстречу лейпцигским мясником, - и сам будет не бескровен (впрочем, как и мясник-Лейпциг тоже). Событие в данном случае ("Guten Tag". "Guten Tag".) будет представлять собой следующее: личные циркуляции "срезонируют" как циркуляция городской крови. Тогда можно говорить о крови, выступившей в модусе тела и т. д. Что касается уровня предметности восприятия (по-видимому, событие вряд ли разворачивается на плоскости, даже если последняя выступает как поверхность), здесь имеется в виду тот случай, когда крест с дальней колокольни ненадолго оказывается на голове прохожего (этот эффект, отслеженный и транслированный кинематографистом Тарковским, можно назвать "птицей" он непосредственно отсылает к масштабированию). Итак, волосы, представ в анатомическом контексте особыми роговыми образованиями верхнего слоя кожи, "непроводимого" для жидкой ткани, принципиально бескровны. Тем не менее, как это слышно, двусмысленно вопрос продолжает звучать и вынесенный за рамки научной метафорики. Точнее, прозвучав в свободном поле метафоры, "волосяная кровь" вводит в медицинское поле как бы метафору второго порядка. Тогда вопрос уже предстает названием статьи в медицинском справочнике. Так как большинство психических заболеваний подразумевают органические поражения (т. е. поражения тканей, хотя и необязательно - головного мозга), то "волосяная кровь" могла бы стать, например каким-нибудь легким (тем не менее, может быть даже неизлечимым) заболеванием в ведомстве психопатологии; т. е. - наподобие "заячьей губы" в своей области - патологией скорее юмористической (в своей печальности), нежели трагической ("клиницистская" установка ХХ в., артикулированная, например, Делезом, ориентирована, как кажется, на рассмотрение патологии именно в последнем смысле). Звучание такого рода "патологического напряжения" хорошо можно передать следующим образом. Образ следующий: в гостиной, где сидят ничего не подозревающие родственники, открывается дверь и появившийся на пороге молодой человек произносит: "У меня волосяная кровь" и т. д. Однако статус некой домашней патологии, оставленный за "волосяной кровью", ещё не дает какого-либо ответа, а скорее очерчивает область самого вопроса. Обратимся теперь к известной хлебниковской метафоре лысого леса. Её объёмность Хлебников обосновывает сменой направления смысла при падежной перегласовке. В данном случае, это диалектика отсутствия-присутствия; тем не менее, уже сам смысл, задаваемый как переменное направление (например, "бок" - страдание, "бык" - действие; "бег" - то, что направлено, "бог" - то, к чему и т. д.), минуя порядки и договоры, обеспечивает минимальное пространственное возмущение. Понятно, что смена направления не будет здесь отсылать к противоположности (в данном случае к противоположности направления), т. к. смысл и возникает как такое колебание во времени, т. е. как "переменное направление". Таким образом, движение, выступая неким элементарным временным искривлением пространства, предстает волновым. Однако может возникнуть вопрос. Ведь время вводится как раз логическим порядком (выступающим в языке в роли его грамматической структуры); тогда смысл как появляющийся во времени оказывается опосредованным. Это могло быть так, если бы речь здесь шла о высказываниях и суждениях, а не об именовании. Например, последнее дает возможность связать "бег" и "бог" не в определении (как это делает, скажем, Маяковский: "наш бог - бег"), а в другой операции: "бег по имени бог" (чем собственно занимается ранний Введенский). Ясно, что "имя" подразумевается, замещая "есть". Хотя, в ситуации именования мыслим также и бытийный глагол, но в несколько измененной "насмешливо-избыточной" форме: "есть некий бег..." Всё же следует оговориться, что Евангелическое время имеет к именованию очень косвенное отношение. Именование - это скорее лишь локальная поляризация языка к будущему, чем что-то ещё. Итак, принимая во внимания хлебниковские основания объёмности, попробуем посмотреть на лысеющий лес с другой точки. Именно: не из зимы, а из некоторой осенней точки. В ноябре всегда бывает несколько прозрачных солнечных дней (след летнего солнца), прозрачность которых хорошо видна между ветвей деревьев с уже наполовину опавшими листьями. В такой тихий день последние, обычно срываемые ветром, отцепляются сами. Нужно сказать, что такая прозрачность оказывается заметна как раз в виду того, что она не оказывается вполне прозрачностью, а скорее - полупрозрачностью. Если она будет обнаружена в облетающих плакучих березах, может произойти следующее. Листья, которые - как опадающие и как бы добавляющие полупрозрачности - будут сочтены за волосы, на самом деле предстанут обнажающими реально похожие на волосы, свисающие ветви плакучего дерева. С этой стороны, волосы будут словно постепенно проступать в такой полупрозрачности. Только то, что мы, удерживая полупрозрачность в игре, назовем это эффектом обратного облысения и следом летнего солнца, не позволит определить в данном случае волосы как лысый лес. Тем не менее, в этом аналогическом движении "нарастающего облысения" волосы приобретают некую не свойственную им по природе плотность, оборачивающуюся элементарной объемностью. Теперь их уже нельзя будет счесть аморфной массой головы и разделенной пробором нитяной бахромой. При сохранении веса волосы в таких обстоятельствах словно увеличиваются в объёме, что можно условно обозначить как их разреженность. Ощущение должно, по-видимому, напоминать то, как ощущает волосы владелец так называемых "ямайских дрэдов", при условии, что каждый волос, наподобие воздушной кукурузы, превращается в такой "дрэд". Ощущение же плотности - это когда коса, выступая как монолит, даёт рельеф. Однако всё это, кажется, не дает ещё повода говорить непосредственно о волосяной крови. Для этого нужно обозначить здесь один персонаж детской войны, который, не будучи слишком навязчив, выступил бы со стороны времени и наиболее адекватно задавал сезон; и это дровосек. Следует сразу уточнить, что дровосек является сугубо зимним вестником. В этом смысле, в качестве такого персонажа может выступить любая подходящая фигура на фоне лысого леса определенной консистенции. Дровосек не имеет к рубке деревьев никакого отношения: являясь вестником, он несет хворост. В сущности, дровосек это тот, чьё движение оказывается организацией ветвей в хворост; некое собирание. Сама же кровь мечена. Лента, вплетенная в косу, всегда будет красной. Виолончельные сюиты Баха, своей сухостью напоминающие ряды зимних деревьев, тем не менее - циклы танцев: череда сменяющих друг друга паван и гальярд... По-видимому, в условиях зимы цвет всегда мелькнет в надломе.
Эссе про войну
Одним из любимейших наших занятий в детстве было ощупывание осколков. А их у деда было два: один под лопаткой, и - за ухом, рядом с местом, где нижняя челюсть соединяется с остальным черепом. Здесь становится понятно сколь редким - и тем более интересным - событием было это. Дед брал нас на колени лишь в праздники. Осколок же под лопаткой считался вообще недоступным. Да он и не выступал слишком увлекающим, причиной чему оказывалась, скорее всего, глубина его расположения. Первый же был рельефен. Никто так не тематизировал войну как Эрнст Юнгер. Однако из того, что дед войну не тематизировал, ещё не следует, по-видимому, что он знал её меньше. Возможно, различить (распознать) в сутулой старческой фигуре плечи "первого номера" пулеметного расчета во время атаки и будет значить прикоснуться к такому знанию; возможно, и нет. Кажется, что временная (а точнее - учитывая печальные события последних лет - пространственно-временная) дистанция в данном случае может обеспечить необходимую для касания чистоту взгляда. Пространство, не выступая тотальным, и определяет тем самым, что исходной точкой здесь (в пику третьему "холодному" юнгеровскому глазу) оказывается касание. Кроме того, выше представленное положение дел затрагивает также проблему памяти, а точнее - речь идет о выведении канала памяти наружу, т. е. - к будущему. Последнее обстоятельство важно ещё и потому, что, как кажется, именно постоянное подключение к фронтовой памяти позволяет Юнгеру перехитрить эту хитрую (не "механика" - но "экономия") боль (см. эссе "О боли") и обеспечивает тем самым ясность взгляда и остроту фиксирующего его пера. Такое подключение (которое можно просто обозначить как фронтовая память) вряд ли будет соответствовать "второму сознанию" типа, открытому самим же Юнгером (и позже тематизированному Слотердайком как "циническое"). Различие, видимо, состоит в том, что холодность фронтовой памяти - это становящийся холод; типическое же "второе сознание" - это холод ставший, и поэтому для него характерно скорее забвение. При такой неоднородности холода юнгеровский взгляд теряет свою "фотографичность" и, может быть, следует говорить даже о некоем очень тонком (романтическом, в подлинном смысле слова) проецировании. Последнее выступает не на уровне понятия. Все "органические понятия" Юнгера (тотальная мобилизация, рабочий, бюргер, гештальт, власть, воля к власти и т. д.) оказываются достаточно точны, чтобы уловить и теперь репрезентировать "ход времени" (т. е. они - историчны). По-видимому, этот факт соответствует тому, что сам Юнгер называет элементарными силами. В этом смысле, все понятия (и именно в качестве органических) актуальны. Проецирование происходит не на уровне работающей с силами органики понятий, а на уровне песни. Нужно сказать, что это не наши песни. По-видимому, как раз здесь кроется подлинная воинственность, которую Юнгер помещает в "стихийный слой" (некую "смесь диких и возвышенных страстей"), т. е. приписывает её всё тем же элементарным силам. Именно выше обозначенный романтический сбой холодности оказывается звучащей песней Юнгера, ведь "пылающее жерло кратера" (как он говорит про гештальт войны) - это и есть его фронтовая память. Уже такой песенный призыв может апеллировать к крови; правда, в данном случае лишь как к стихийному слою (слитая кровь). Итак, позиция героя в первой войне определяет слепоту Юнгера в отношении второй. Закороченный на фронтовую память, - как героический - дух уже не "видит", что вторая война - это война за будущее (и война из будущего) и поэтому не поддается "гештальтированию". Юнгер прав, говоря, что для "формирования типа недостаточно одних усилий воли", "ибо речь идет о бытийном превосходстве". По-видимому, глубина нашей крови оказывается более гибкой, нежели глубина крови немецкой (германской), переменные потоки которой были слиты как раз волевыми усилиями, направленными на формирование. Это то, что называют победой, а отнюдь не её бытийные основания; ведь подлинный враг вряд ли может быть уничтожен. Поэтому она не исключает, а лишь стимулирует воинственность. Война за будущее означает, собственно, что сражаются за детей. Но - и это должно указывать на выход памяти к будущему - сражаться приходиться самим детям, потому что боль не может достичь "истоков зачатья" и как раз в силу того, что пространство не оказывается "пространством боли" (хотя бы потому что последняя обратима). В противном случае война захлестнула бы детей и тогда тотальная мобилизация имела бы место. Такая война, когда детство сражается за себя, соответствует взрослению (в конечном счете, видимо, имеется в виду взросление крови) - в пику "молодящей" войне Юнгера. Война за будущее, выступая как война из будущего, размывает (размачивает) утверждаемый фронтовой памятью проект тотальной мобилизации. Происходит как бы проращивание тотальной мобилизации, которая прорастает уже как пронизанность. Первой составляющей такой пронизанности может быть, к примеру, сведение - посредством операции масштабирования - порядка техники к поездам. Идущие поезда, выступая как затерянные в пространстве, тем самым пронизывают его. В данном случае, даль, размыкая технические порядки, санкционирует такое пронизывание. Второй составляющей - например, распредмечивание техники: т. е. все кони становятся боевыми, а детские луки и стрелы приобретают статус оружия и т. д. Деды сделали то, чего никогда не было и, возможно, уже больше не будет. Глубина крови оказалась столь гибкой, что им удалось растворить в пространстве "вписанный в него образ войны". Вряд ли было бы уместно говорить здесь о героизме: по крайней мере, не на уровне крови (мало вероятно, чтобы кровь могла оказаться героической). Скорее речь идет об установке, или ситуации предвестия (возможно, имеется в виду то, когда будущее оказывается максимально близко: например за линией вражеских укреплений). Кровь связывается с пространством через выше обозначенное растворение-взросление: ведь взросление - это война детей и одновременно растворение войны как таковой, т. е. сведение её к детской войне. Без этого завоевания невозможно было бы вести речь о войне - за-будущее как войне-из-будущего. Кроме того, как это уже видно, такому положению дел соответствует изменение пространства (искажение): в него, если так можно выразиться, вплетается время, почему первое и утрачивает тотальность. В таком пространстве война уже не может начаться, впрочем, так же, как не может и закончиться: растворенная, она выступает как "где-то идет война". Понятно, что "где" здесь не является лишь пространственной характеристикой. Оно скорее растягивает пространство в прошлое. Именно туда, где сливается пространство со временем, идут, по-видимому, все поезда, а такое сливание оказывается памятью. Итак, война (тотальная война) не могла бы прорасти как пронизанность, т. е. - война детская, без того, чтобы сначала она не была растворена. Так или иначе, образ войны меняет свое качество, или - точнее - становится качественным. Теперь он выступает не как "вписанный в порядок мирного времени" (и полагающий тем самым пространство тотальным), а как пронизывающий пространство. Качество образа, в данном случае, оказывается заданно через то, что война начинает присутствовать в мире (обнаруживается) в состоянии сгущенности, т. е. в виде некой "дающей рельеф" воинственности. Речь, как это видимо уже становится понятно, идет о покое.
Что такое волосяная кровь? В виду характерного для понятия крови антропоцентризма попытка ответить на такого рода вопрос, возможно, отметит тенденцию к расширению (или скорее речь идет о размывании) данного понятия. Наука ограничивает область применения этого понятия высшими организмами, определяя кровь как особый род ткани - жидкую ткань; а между тем кровь есть и у растений, но также можно говорить и о крови городов. Вспомним известный пример научной метафоры Гадамера, когда электроны и летают, и толкаются, и что-то носят и т. д. В последнем случае, например, в случае городов, пользуясь аналогией и масштабированием, оказывается возможным вести речь, оставаясь в пределах микрокосмоса, не выходя при этом (как бы за ворота) к большому космосу. Так, скажем, продвигающийся по улице Иоганн Себастьян Бах, будучи кровью Лейпцига, вместе с идущим ему навстречу лейпцигским мясником, - и сам будет не бескровен (впрочем, как и мясник-Лейпциг тоже). Событие в данном случае ("Guten Tag". "Guten Tag".) будет представлять собой следующее: личные циркуляции "срезонируют" как циркуляция городской крови. Тогда можно говорить о крови, выступившей в модусе тела и т. д. Что касается уровня предметности восприятия (по-видимому, событие вряд ли разворачивается на плоскости, даже если последняя выступает как поверхность), здесь имеется в виду тот случай, когда крест с дальней колокольни ненадолго оказывается на голове прохожего (этот эффект, отслеженный и транслированный кинематографистом Тарковским, можно назвать "птицей" он непосредственно отсылает к масштабированию). Итак, волосы, представ в анатомическом контексте особыми роговыми образованиями верхнего слоя кожи, "непроводимого" для жидкой ткани, принципиально бескровны. Тем не менее, как это слышно, двусмысленно вопрос продолжает звучать и вынесенный за рамки научной метафорики. Точнее, прозвучав в свободном поле метафоры, "волосяная кровь" вводит в медицинское поле как бы метафору второго порядка. Тогда вопрос уже предстает названием статьи в медицинском справочнике. Так как большинство психических заболеваний подразумевают органические поражения (т. е. поражения тканей, хотя и необязательно - головного мозга), то "волосяная кровь" могла бы стать, например каким-нибудь легким (тем не менее, может быть даже неизлечимым) заболеванием в ведомстве психопатологии; т. е. - наподобие "заячьей губы" в своей области - патологией скорее юмористической (в своей печальности), нежели трагической ("клиницистская" установка ХХ в., артикулированная, например, Делезом, ориентирована, как кажется, на рассмотрение патологии именно в последнем смысле). Звучание такого рода "патологического напряжения" хорошо можно передать следующим образом. Образ следующий: в гостиной, где сидят ничего не подозревающие родственники, открывается дверь и появившийся на пороге молодой человек произносит: "У меня волосяная кровь" и т. д. Однако статус некой домашней патологии, оставленный за "волосяной кровью", ещё не дает какого-либо ответа, а скорее очерчивает область самого вопроса. Обратимся теперь к известной хлебниковской метафоре лысого леса. Её объёмность Хлебников обосновывает сменой направления смысла при падежной перегласовке. В данном случае, это диалектика отсутствия-присутствия; тем не менее, уже сам смысл, задаваемый как переменное направление (например, "бок" - страдание, "бык" - действие; "бег" - то, что направлено, "бог" - то, к чему и т. д.), минуя порядки и договоры, обеспечивает минимальное пространственное возмущение. Понятно, что смена направления не будет здесь отсылать к противоположности (в данном случае к противоположности направления), т. к. смысл и возникает как такое колебание во времени, т. е. как "переменное направление". Таким образом, движение, выступая неким элементарным временным искривлением пространства, предстает волновым. Однако может возникнуть вопрос. Ведь время вводится как раз логическим порядком (выступающим в языке в роли его грамматической структуры); тогда смысл как появляющийся во времени оказывается опосредованным. Это могло быть так, если бы речь здесь шла о высказываниях и суждениях, а не об именовании. Например, последнее дает возможность связать "бег" и "бог" не в определении (как это делает, скажем, Маяковский: "наш бог - бег"), а в другой операции: "бег по имени бог" (чем собственно занимается ранний Введенский). Ясно, что "имя" подразумевается, замещая "есть". Хотя, в ситуации именования мыслим также и бытийный глагол, но в несколько измененной "насмешливо-избыточной" форме: "есть некий бег..." Всё же следует оговориться, что Евангелическое время имеет к именованию очень косвенное отношение. Именование - это скорее лишь локальная поляризация языка к будущему, чем что-то ещё. Итак, принимая во внимания хлебниковские основания объёмности, попробуем посмотреть на лысеющий лес с другой точки. Именно: не из зимы, а из некоторой осенней точки. В ноябре всегда бывает несколько прозрачных солнечных дней (след летнего солнца), прозрачность которых хорошо видна между ветвей деревьев с уже наполовину опавшими листьями. В такой тихий день последние, обычно срываемые ветром, отцепляются сами. Нужно сказать, что такая прозрачность оказывается заметна как раз в виду того, что она не оказывается вполне прозрачностью, а скорее - полупрозрачностью. Если она будет обнаружена в облетающих плакучих березах, может произойти следующее. Листья, которые - как опадающие и как бы добавляющие полупрозрачности - будут сочтены за волосы, на самом деле предстанут обнажающими реально похожие на волосы, свисающие ветви плакучего дерева. С этой стороны, волосы будут словно постепенно проступать в такой полупрозрачности. Только то, что мы, удерживая полупрозрачность в игре, назовем это эффектом обратного облысения и следом летнего солнца, не позволит определить в данном случае волосы как лысый лес. Тем не менее, в этом аналогическом движении "нарастающего облысения" волосы приобретают некую не свойственную им по природе плотность, оборачивающуюся элементарной объемностью. Теперь их уже нельзя будет счесть аморфной массой головы и разделенной пробором нитяной бахромой. При сохранении веса волосы в таких обстоятельствах словно увеличиваются в объёме, что можно условно обозначить как их разреженность. Ощущение должно, по-видимому, напоминать то, как ощущает волосы владелец так называемых "ямайских дрэдов", при условии, что каждый волос, наподобие воздушной кукурузы, превращается в такой "дрэд". Ощущение же плотности - это когда коса, выступая как монолит, даёт рельеф. Однако всё это, кажется, не дает ещё повода говорить непосредственно о волосяной крови. Для этого нужно обозначить здесь один персонаж детской войны, который, не будучи слишком навязчив, выступил бы со стороны времени и наиболее адекватно задавал сезон; и это дровосек. Следует сразу уточнить, что дровосек является сугубо зимним вестником. В этом смысле, в качестве такого персонажа может выступить любая подходящая фигура на фоне лысого леса определенной консистенции. Дровосек не имеет к рубке деревьев никакого отношения: являясь вестником, он несет хворост. В сущности, дровосек это тот, чьё движение оказывается организацией ветвей в хворост; некое собирание. Сама же кровь мечена. Лента, вплетенная в косу, всегда будет красной. Виолончельные сюиты Баха, своей сухостью напоминающие ряды зимних деревьев, тем не менее - циклы танцев: череда сменяющих друг друга паван и гальярд... По-видимому, в условиях зимы цвет всегда мелькнет в надломе.
Эссе про войну
Одним из любимейших наших занятий в детстве было ощупывание осколков. А их у деда было два: один под лопаткой, и - за ухом, рядом с местом, где нижняя челюсть соединяется с остальным черепом. Здесь становится понятно сколь редким - и тем более интересным - событием было это. Дед брал нас на колени лишь в праздники. Осколок же под лопаткой считался вообще недоступным. Да он и не выступал слишком увлекающим, причиной чему оказывалась, скорее всего, глубина его расположения. Первый же был рельефен. Никто так не тематизировал войну как Эрнст Юнгер. Однако из того, что дед войну не тематизировал, ещё не следует, по-видимому, что он знал её меньше. Возможно, различить (распознать) в сутулой старческой фигуре плечи "первого номера" пулеметного расчета во время атаки и будет значить прикоснуться к такому знанию; возможно, и нет. Кажется, что временная (а точнее - учитывая печальные события последних лет - пространственно-временная) дистанция в данном случае может обеспечить необходимую для касания чистоту взгляда. Пространство, не выступая тотальным, и определяет тем самым, что исходной точкой здесь (в пику третьему "холодному" юнгеровскому глазу) оказывается касание. Кроме того, выше представленное положение дел затрагивает также проблему памяти, а точнее - речь идет о выведении канала памяти наружу, т. е. - к будущему. Последнее обстоятельство важно ещё и потому, что, как кажется, именно постоянное подключение к фронтовой памяти позволяет Юнгеру перехитрить эту хитрую (не "механика" - но "экономия") боль (см. эссе "О боли") и обеспечивает тем самым ясность взгляда и остроту фиксирующего его пера. Такое подключение (которое можно просто обозначить как фронтовая память) вряд ли будет соответствовать "второму сознанию" типа, открытому самим же Юнгером (и позже тематизированному Слотердайком как "циническое"). Различие, видимо, состоит в том, что холодность фронтовой памяти - это становящийся холод; типическое же "второе сознание" - это холод ставший, и поэтому для него характерно скорее забвение. При такой неоднородности холода юнгеровский взгляд теряет свою "фотографичность" и, может быть, следует говорить даже о некоем очень тонком (романтическом, в подлинном смысле слова) проецировании. Последнее выступает не на уровне понятия. Все "органические понятия" Юнгера (тотальная мобилизация, рабочий, бюргер, гештальт, власть, воля к власти и т. д.) оказываются достаточно точны, чтобы уловить и теперь репрезентировать "ход времени" (т. е. они - историчны). По-видимому, этот факт соответствует тому, что сам Юнгер называет элементарными силами. В этом смысле, все понятия (и именно в качестве органических) актуальны. Проецирование происходит не на уровне работающей с силами органики понятий, а на уровне песни. Нужно сказать, что это не наши песни. По-видимому, как раз здесь кроется подлинная воинственность, которую Юнгер помещает в "стихийный слой" (некую "смесь диких и возвышенных страстей"), т. е. приписывает её всё тем же элементарным силам. Именно выше обозначенный романтический сбой холодности оказывается звучащей песней Юнгера, ведь "пылающее жерло кратера" (как он говорит про гештальт войны) - это и есть его фронтовая память. Уже такой песенный призыв может апеллировать к крови; правда, в данном случае лишь как к стихийному слою (слитая кровь). Итак, позиция героя в первой войне определяет слепоту Юнгера в отношении второй. Закороченный на фронтовую память, - как героический - дух уже не "видит", что вторая война - это война за будущее (и война из будущего) и поэтому не поддается "гештальтированию". Юнгер прав, говоря, что для "формирования типа недостаточно одних усилий воли", "ибо речь идет о бытийном превосходстве". По-видимому, глубина нашей крови оказывается более гибкой, нежели глубина крови немецкой (германской), переменные потоки которой были слиты как раз волевыми усилиями, направленными на формирование. Это то, что называют победой, а отнюдь не её бытийные основания; ведь подлинный враг вряд ли может быть уничтожен. Поэтому она не исключает, а лишь стимулирует воинственность. Война за будущее означает, собственно, что сражаются за детей. Но - и это должно указывать на выход памяти к будущему - сражаться приходиться самим детям, потому что боль не может достичь "истоков зачатья" и как раз в силу того, что пространство не оказывается "пространством боли" (хотя бы потому что последняя обратима). В противном случае война захлестнула бы детей и тогда тотальная мобилизация имела бы место. Такая война, когда детство сражается за себя, соответствует взрослению (в конечном счете, видимо, имеется в виду взросление крови) - в пику "молодящей" войне Юнгера. Война за будущее, выступая как война из будущего, размывает (размачивает) утверждаемый фронтовой памятью проект тотальной мобилизации. Происходит как бы проращивание тотальной мобилизации, которая прорастает уже как пронизанность. Первой составляющей такой пронизанности может быть, к примеру, сведение - посредством операции масштабирования - порядка техники к поездам. Идущие поезда, выступая как затерянные в пространстве, тем самым пронизывают его. В данном случае, даль, размыкая технические порядки, санкционирует такое пронизывание. Второй составляющей - например, распредмечивание техники: т. е. все кони становятся боевыми, а детские луки и стрелы приобретают статус оружия и т. д. Деды сделали то, чего никогда не было и, возможно, уже больше не будет. Глубина крови оказалась столь гибкой, что им удалось растворить в пространстве "вписанный в него образ войны". Вряд ли было бы уместно говорить здесь о героизме: по крайней мере, не на уровне крови (мало вероятно, чтобы кровь могла оказаться героической). Скорее речь идет об установке, или ситуации предвестия (возможно, имеется в виду то, когда будущее оказывается максимально близко: например за линией вражеских укреплений). Кровь связывается с пространством через выше обозначенное растворение-взросление: ведь взросление - это война детей и одновременно растворение войны как таковой, т. е. сведение её к детской войне. Без этого завоевания невозможно было бы вести речь о войне - за-будущее как войне-из-будущего. Кроме того, как это уже видно, такому положению дел соответствует изменение пространства (искажение): в него, если так можно выразиться, вплетается время, почему первое и утрачивает тотальность. В таком пространстве война уже не может начаться, впрочем, так же, как не может и закончиться: растворенная, она выступает как "где-то идет война". Понятно, что "где" здесь не является лишь пространственной характеристикой. Оно скорее растягивает пространство в прошлое. Именно туда, где сливается пространство со временем, идут, по-видимому, все поезда, а такое сливание оказывается памятью. Итак, война (тотальная война) не могла бы прорасти как пронизанность, т. е. - война детская, без того, чтобы сначала она не была растворена. Так или иначе, образ войны меняет свое качество, или - точнее - становится качественным. Теперь он выступает не как "вписанный в порядок мирного времени" (и полагающий тем самым пространство тотальным), а как пронизывающий пространство. Качество образа, в данном случае, оказывается заданно через то, что война начинает присутствовать в мире (обнаруживается) в состоянии сгущенности, т. е. в виде некой "дающей рельеф" воинственности. Речь, как это видимо уже становится понятно, идет о покое.