Осень философское эссе |
Весной начинают таять снега. Для рек же такое положение дел соответствует состоянию постоянных атак, когда полчища ручьёв устремляются к ним. Ручьи подтачивают теченье реки. На всём протяжении береговой линии, размывая её, они вливаются в реку и непрерывно сбивают подвижную сумму её потоков. Кроме того - если не имеется в виду горная река, теченье которой превращается тогда в неразличенный напор - ручьи, полня реку, топят её: боковые потоки-составляющие теряются в залитых водой полях, магистральные теченья ответвляются в старицы и т. д. В зимних условиях, когда контрастность ещё актуальна, такая весна являет себя как зыбкость и синий свет. Движущаяся зыбкость смазывает. Об этом и пойдет речь. Итак, по-видимому, сумма составляющих "движение, зыбкость, смазанность" отсылает к проблеме относительности движения; или скорее - как это возможно окажется в дальнейшем - не дотягиваясь до неё такой отсылкой, размывает её. Вкратце проблема, как кажется, всегда сводилась к тому, чтобы определиться с точкой отсчета. В классической "ньютоновской" физике она была решена введением в обиход объективных (а по сути - идеальных) условий. Классическая механика в этом вопросе оказалась несостоятельной перед лицом "теории относительности", когда были открыты ещё более идеальные (а следовательно - объективные: ещё объективней) условия. В связи с этим нужно оговориться, что речь здесь не будет идти о чистом зрении, а скорее - о его оттенках (т. е. - так называемом зрении аффективном). Тем не менее, эта проблема - правда, не артикулированная как таковая, поэтому лучше будет говорить о ситуации - может возникнуть и в условиях повседневности. Например, как моментальное смятение, когда неизвестно какой поезд тронулся: тот, в котором мы, или тот, в котором нас нет (или лучше даже - чтобы избежать лишних коннотаций - тот или этот). Взятое в устойчивой форме такое смятение и будет соответствовать выше означенной смазанности. В качестве всегда актуального механического движения в таком случае (понятно, что основой моментального смятения - "дёрнулась кровь" ¬ - оказывается именно пара поездов) выступает так называемое скелетозное движение. Скелет, в своей предельной пространственности представляющий собой, по-видимому, некий узор камней, выступает в роли такого всегда трогающегося поезда (в этом смысле Rolling Stones - это конечно единичность). Однако мы имеем здесь своего рода замещение-выворачивание, или скорее - разворачивание. Действительно, единичность и множественность выступают как бы замещающими друг друга. Если в случае моментального смятения расплывшейся (так сказать, на мгновение смазанной) оказывается единичность - в виду внешнего, обусловленного наличием множественности, движения (а пара поездов - это в сущности сустав, если учесть, что эффект возможен лишь при ограничении поля зрения такой парой); то смазанность при стабилизированном смятении оказывается на стороне множественности, т. е. - говоря словами Гегеля - уходит во внешнее. Но, как видно, в последнем случае смазывание ещё не сможет явить себя, т. к. ушедший внутрь в качестве единичности скелет не двинется в суставах. Такое положение дел будет соответствовать уже обозначенной выше зыбкости. Таким образом, мы имеем некое заклинивание: когда смятение уже стабилизировано вовне как множественность, а механическое движение, ушедшее извне, внутрь "не дошло". Что называется, рыба не смогла заглотить крючок. Для того, чтобы камни покатились, нужно что-то ещё; и это - бреющий юмор. (Игра, будь она актуальна в качестве таковой, могла бы называться "Побрей медведя"; в самом деле, кто когда-либо видел бритого медведя?) Итак, начать следует с того, что речь идет о несвоевременности весны, т. е. имеет место какой-то сбой в порядке круговой смены времён; или скорее - учитывая, что время дается как Весть - рассогласование способности предчувствия. Говоря просто, весна полагается как то, что не может наступить, потому что она уже пришла. Естественно было бы в виду так остановленного пространства говорить о замирании, но именно в таком пространстве замереть значит начать зыбиться. Как видно, мы имеем здесь некую фундаментальную стагнацию; живая кровь оказывается заключенной в своего рода метафизическом коконе и сердечная линия никак не может сориентировать её циркуляции к будущему. Однако, детская война, как и любая другая, подразумевает наличие союзников (даже притом что противника как такового собственно нет). И первыми врагами несвоевременной весны - а следовательно такими зимними союзниками - оказываются цыгане (рома). Ввести в рассмотрение данную этническую группу можно в двух словах вот как. Чем бы ни занимался "табор" (торговля наркотиками, скупка золота, оптово-розничная торговля, услуги и пр.), если в округе есть лошадь, её в конечном счете обязательно сведут. Это наверняка не приветствуется баронами, так как не принося большого дохода (обычно дело кончается выкупом, без вмешательства властей, так как всегда есть некоторые нюансы) лишь создает угрозу для реального теневого бизнеса. И тем не менее при взгляде на цыганских детей становится понятно: где-то растут жеребята (эффект обратной атрибуции бытийных признаков). Являясь в сущности единственными настоящими иностранцами, цыгане вводят в пространство разнородность, определяют его в его неоднородности. Движение иностранцев (а таковыми не оказываются купцы, завоеватели и туристы) в пространстве предстает в виде своего рода блуждающего угла (здесь имеется в виду не геометрическая фигура, а скорее архитектурный угол), за который нельзя повернуть или заглянуть. От психоаналитического фантазма неоднородность отличается тем, что, во-первых, следуя концепции Лакана, за фантазм заглянуть можно. В таком случае мы переходим за-через фантазм к симптому и т. д. Во-вторых, за фантазмом, полагаемым в качестве некоего экрана, ничего нет (понятно, что в случае "перехода" происходит простое снятие фантазма, так как симптом был уже изначально), за углом же есть даль. Угол разнородности - это, по сути, и есть согнутая даль, или точнее - её сгибание, когда зрение оказывается разомкнуто не в степи, а предметно (как бы встреча в степи; например, с повозкой или отрядом всадников). Таким образом, главное отличие фантазма от неоднородности, видимо, в типе метафоры - плоского типа от объемного. (Объемна, например, метафора Хлебникова. Возможно именно поэтому она не вписывается в лакановское понятие метафоры, с отведенной ей ролью некоего "реального" затвердения в плоскости символического. Если оставаться в проблемном поле психоанализа, можно было бы сказать, что Хлебников начинает там, где останавливается Лакан, зафиксировав пространство как симптом и начав вокруг него свою музыку. Хлебников же продвигается непосредственно в пространстве: он полагает комплекс кастрации качественно и в конечном счете последний исчезает в качестве такового. Грубо говоря, отсутствующий фаллос где-нибудь под Харьковом оказывается не тем же самым, будучи таковым, например, в Персии и т. д.) Нужно отметить также, что скорее всего здесь же кроется и возможность отличения работы воображаемого от восприятия: если первая предполагает прямой взгляд, как бы - в зеркало (т. е. речь идет о той же линейной перспективе, только - как отраженной в зеркале), то второе, будучи объёмным и имея свои окна и двери (или точнее - окна и дверцы), допускает взгляд извилистый. К примеру, продвигаясь в предместье, мы улавливаем общий тон как состояние некой столетней войны. Так как целью в данном случае будет покупка вина или, скажем, хлеба (возьмем простейший случай), которые всегда "в состоянии" гарантировать избыточность движения, то детерминации не смогут сбить общего тона. Возникший на границе видов чувственного восприятия: зрения и слуха (как своего рода звучание охотничьих рожков за горизонтом), тон получает возможность некоторой избирательности. Всё, что будет грозить сбоем (например страж порядка в куртке из кожзаменителя), тон, как бы отступая в звучанье, к горизонту, оставит на периферии (упомянутый страж становится просто стражем); то же, что вписывается в идущую где-то охоту, получит выборочную детализацию: скажем, рыночная площадь предстанет как подвижная цветовая мозаика и цыган, и т. д. Может случиться так, что при встречном приближении человеческой фигуры тон начнет ретироваться: вместе со своим приближением фигура будет верно уходить на периферию. Когда она уже будет готова скрыться там совсем, вдруг отворится дверца. Возникшая в таком в таком окне серебряная серьга с финифтяной сердцевиной возникнет в условиях столетней войны, успев втянуть в неё и оказавшуюся женщиной средних лет фигуру и т. д. Но, как кажется, единица вряд ли может претендовать здесь на роль иностранца. Для того, чтобы развернуть это, вспомним два отыгранных Делёзом понятия: номада и малого народа (народа-бастарда). В данном рассмотрении составляющая иностранца, по-видимому, будет определенным образом сводить два этих разнородных персонажа. Принципиальная разнородность их состоит в том, что первый, отсылая к определенному, "кочевому" типу распределения, является скорее пространственным персонажем; второй же (персонаж-народ) выступает как адресат (и следовательно - цель устремлений) в будущем. Так или иначе, бродяжничество и друзья из будущего (а малый народ - борющийся народ, что должно полагать время пространственно) вместе дают единицу (согласно Делёзу - демоническую, "прыгающую" единицу). Если рассматривать такую единицу в условиях пространственного распределения, получается следующее. Демоны выходят из себя, занимая территории в силовом противостоянии с другими демонами, что соответствует состоянию hybris. Т. е. кочующее распределение одновременно выступает и как поддержание некой завершенной (в порядке вечного возвращения) иерархии и т. д. Однако здесь мог бы возникнуть простой технический вопрос: где точка начала письма? Ответ имплицитно содержится в уже введенном выше понятии единицы: эта точка (или скорее касание) задается из будущего (т. е. как Весть), ведь "пишут - по словам Делёза - всегда для этого малого народа" и т. д. Тем не менее, такое касание будет оставаться точкой в номадически распределенном пространстве. Получается, что демоны (как видно, "не чуждые одиночеству") ведут пространственную войну как бы каждый за свой народ в будущем. Тогда иерархия в ситуации hybris может иметь совсем другой характер завершенности. Действительно, если демон у каждого свой, то Бог, по-видимому, у всех один. Можно здесь вспомнить также и Ницше: в какой из точек пространства вечного возвращения коснулось его перо бумаги, чтобы оповестить свободные умы из будущего? Возможно, всё это значит лишь то, что демоны уходят в философские поля, а прыгающая единица оказывается писательской единицей. Нужно теперь вновь вернуться к цыганам. Начнем с того, что реальное кочевое распределение связано с группой. В этом смысле кочевник (номад) - коренным образом не бродяга. Напротив, бродячая единица никогда не может удержать за собой территории: её свойственно скорее огибание местности, а не распределение в пространстве. Если номад всё же оказывается бродягой, то неоднородность пространства отсылает - как и было положено выше - к иностранцам. Основой кочевого распределения, т. е. основой такой неоднородности, будет табор. Как известно, члены табора не связаны между собой кровным родством. Кровь представляется понятием рода (кхоч). Характерно, что члены одного рода могут и никогда не собираться вместе: репутация всего рода зависит от репутации его отдельных членов как членов таборов. Здесь важно именно это соотношение табора и рода. Оно указывает на то, что кровь в кочевом распределении (т. е. в условиях табора) остается одинокой: больше того, её одиночество (в данном случае - сама кровь) определяется пересечением этих двух составляющих (смутно такое одиночество прослеживается уже на уровне рода, каждый из которых несет свое имя). Другими словами, угол разнородности являет себя следующим образом: если в поле зрения трое иностранцев, то это трое из табора. Иностранец в пространстве - всегда неоднородность последнего, потому что один он тоже из табора. В таком случае, правда, разнородность выступает уже не как угол, а непосредственно как одинокая кровь табора: некий цыганский изгиб, или - изгиб кочевника. Вопрос в том, что позволяет проходимцу узнать иностранца, т. е. отследить эту разнородность? По-видимому, цыганская составляющая его крови, которая дает такой же. Однако с тем отличием, что она оказывается слишком слабой (или точнее - недостаточно сильной) для того, чтобы задать одиночество крови как кочевое. Как видно, кочевник и бродяга вновь сливаются в одном понятии номада; но, по-видимому, ненадолго. Как будто бы раздваивается бегущая нить, причем так, что один из концов сразу пропадает (или просто не появляется), давая вместо развилки изгиб. Наподобие рогатины без одного рога. Всё это можно было бы обозначить как эффект бьющего изгиба. Итак, двинувшаяся зыбкость влечет за собой смазанность. Например, смазывание деревьев, оказавшихся в поле зыбкости, будет представлять собой следующее. Оно начнется с тончайших прутьев (в сущности - с деталей), которые, будучи - в виду своей тонкости - растянуты вдоль и придав тем самым воздуху характерный оттенок синевы, окажутся, таким образом, растворены ещё до начала движения - в зыбкости. Нужно учесть, что речь здесь идет не о прямолинейном движении вдоль ряда деревьев, а скорее - о дугообразном, как бы с постоянным уклоном влево: словно вокруг одного предметного дерева. При таком движении уже исчезнувшие в зыбкости тонкие ветви начинают увлекать за собой всё более толстые. По ходу движения они оставляют своего рода чернильный след, который растворяясь делает воздух ещё гуще, т. е. - синим. Круговой характер движения соответствует тому, что следующее дерево ряда, представшее в сгущающейся синеве, теряет растворенной толщину (но уже, по-видимому, глубину) предшествующего дерева, успевая что-то передать дальше. Всё это предстает в виде неких быстрых сумерек. Такое круговое "сумеречное" движение продолжается до тех пор, пока мы не натыкаемся на дерево как таковое, т. е. на его сердцевину, которая появляется на границе зрения и тактильного ощущения (или, появляясь, задает эту границу?), уже в условиях объёмного восприятия. Последнее обстоятельство будет соответствовать тому, что древесина возникает как охваченный со всех сторон взглядом живой объём (обнять дерево). Всё это было проделано, по-видимому, ещё кубистами. Тем не менее, здесь важным кажется именно это обнаружение предметности, то, что последняя обнаружилась, т. е. - её обретение. Она могла бы выступить основанием объёмной метафорики. Грубо говоря, пока понятно, что такое стальная кочерга, что она возможна, можно говорить и о согнутой дали и т. д. При таких обстоятельствах (возможность объемной метафоры) реализации предметности может помешать лишь бреющий юмор. Как раз он предупреждает опредмечивание и не дает "живому миру" осесть в кубах или - в предельном случае - выродиться в круги и квадраты. Бреющим юмор оказывается потому, что он срабатывает на уровне зыбкости, сбривая готовую было проступить синим смазанность. Его эффект, как это видно, - эффект отсечения чернильных хвостов. Выступая на уровне предметности как оформляющий из будущего (и к будущему), такой юмор - это благовест. Тогда предметность, не претендуя на большее, может проявить себя лишь в качестве вестника. Мастером бреющего юмора и объемной метафоры был Рабле. В этом смысле, "Гаргантюа" - лучшая и, по-видимому, единственно возможная книга о теле.